Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 152

Встав с кресла, Огнев несколько секунд всматривался в осунувшееся лицо Квятковского. Выждав, пока тот тщательно протер клетчатым платком очки и водрузил их на место, он заговорил совершенно официально, сухо и строго:

— Милостивый государь Павел Федорович, должен выразить вам глубочайшее неудовольствие. Как вы смели прибегать к розгам в нашей гимназии? Отныне и навсегда — запрещаю вам сие! Заготовленную же вами лозу впредь оставляйте у себя дома для домашнего употребления. Прошу запомнить сие. И ежели мне будет доложено о ваших новых «упражнениях», принужден буду просить вас об отставке. Я приму ее, не сомневайтесь, хотя, признаюсь, нелегко нам будет без преподавателя латинского. Но — обойдемся. Правом, данным мне его сиятельством попечителем, а также и правителем края, требую неукоснительного исполнения моей воли. — Огнев взглянул на молчаливо стоявшего у окна Котляревского: — Что касается ваших предложений, господин надзиратель, о методе преподавания, то принужден сказать: они несомненно заслуживают внимательного рассмотрения, и мы это сделаем на ближайшем учительском совете. — Огнев поправил жесткий воротник, подпиравший подбородок, и обычным бесцветным тоном закончил: — А пока вы свободны... Урок, полагаю, Павел Федорович, надобно продолжить, в оставшееся время можно изрядно потрудиться.

«Беседа» у Огнева продолжалась почти полчаса, но поскольку в те годы гимназический урок длился два часа без перерыва, то, разумеется, в оставшееся время еще многое можно было успеть.

Квятковский, не обронив ни слова, вышел, плотно прикрыв за собой дверь. Вскоре, закончив все свои дела, кабинет директора училищ покинул в Котляревский.

О стычке латиниста с надзирателем вся гимназия знала уже на следующий день, а вскоре о ней заговорили во многих домах Полтавы. Причиной столь быстрого распространения слуха был сам Квятковский. Обиженный на всех и вся, он пожаловался жене, рассказал ей, как Огнев распекал его, заслуженного наставника юношества, причем в присутствии несносного, сующего во все свой длинный нос надзирателя. Этого было достаточно, чтобы скандал, разразившийся в кабинете Огнева, стал тотчас достоянием всего города...

— Так чему же учил вас господин надзиратель? — кривя тонкие губы в усмешке, спросил Квятковского Ефремов.

— Вы даже представить себе не можете. Извольте видеть, я обязан не только латынь преподавать, а к тому же излагать нашим оболтусам историю Рима, да-с. Обязан рассказать, ежели говорю о речи Цицерона против Катилины, кто они были, чьи интересы представляли.

— Весьма занятно. И что же вы ответили?

— Можете быть уверены, — самодовольно усмехнулся латинист, — он надолго запомнит мой ответ, да-с... Налагать историю не обязан, пусть другие о том заботятся.

— Хлестко... А чем же он свое требование объясняет?

— Чтобы, видите ли, тем самым возбудить интерес к предмету.

— С ума сойти, — вздохнул наигранно Рождественский, пряча хитроватую улыбку.

— Вот именно... И, да будет вам известно, он сумел обвести Огнева, и наш прекраснодушный Иван Дмитриевич поверил ему... Нам, господа, на ближайшем же совете предстоит разъяснить директору всю пагубность подобной методы.

— Да уж это как полагается, — кивнул Ефремов и спросил: — Но Павел Федорович, любезнейший, правду толкуют, что на последнем уроке своем вы неплохо отвели душу, так сказать, вызывали интерес к предмету лозой, к тому же и не пареной?

— Проще говоря, кнутобойничали, — добавил Рождественский.

Квятковский пристально взглянул на коллег:

— Смеетесь, господа? Однако погодите, он задаст и вам. Дождетесь. Да-с...

Квятковский сердито надул губы, засеменил к двери, резко распахнул ее и вышел. Ефремов, проводив взглядом рассерженного латиниста, многозначительно подмигнул Рождественскому.





25

Утренние занятия в гимназии начинались в восемь часов, но преподаватели приходили, как правило, несколько раньше, и, пока старшие гимназисты проверяли домашние задания у своих товарищей, господа педагоги могли встретиться в учительской и обсудить самые последние новости.

Уже почти месяц в Полтаве шли разговоры только об одном — о московском пожаре, уничтожившем, как утверждали некоторые знатоки, большую часть первопрестольной, и о храбрости русских людей. Не было, пожалуй, дома, в котором в те дни не говорили бы о дворовой девушке, не побоявшейся поджечь господский дом, в котором вздумали расположиться подгулявшие французские офицеры. В другой истории главным лицом был необыкновенный смельчак, не то мастеровой, не то дворянский сын, решивший собственной рукой наказать самого Бонапарта. Он пробрался в Кремль, каким-то образом проник к императору, стрелял в него, но неудачно, бедняга промахнулся, был схвачен и там же, во дворе Кремля, казнен.

Многочисленные подвиги москвичей пересказывали и в гимназии.

Разумеется, господа преподаватели не забывали при этом и о событиях местного характера. Так было и в этот день. Рождественский как бы между прочим сообщил, что учитель российской словесности Бутков, почти не умеющий играть в карты, вчера обыграл заядлого картежника отца Георгия.

— Не всегда ему выигрывать, бог правду любит, — заметил по этому случаю Ефремов, сам любитель «метнуть банк». И тут же, блаженно щурясь, словно кот у теплой печки после сытного завтрака, поведал пикантную историю, услышанную им якобы от самого героя истории — Сплитстессера.

Дом учителя рисования и черчения уже пятый раз посещает домовой, правда, в отсутствие хозяина, но в последний раз Сплитстессер сам видел, как, вспугнутый кем-то, домовой сиганул в окно; случилось это в момент, когда рисовальщик неожиданно вошел к жене в спальню. Авдотья — молодая жена Сплитстессера, из миргородских мещанок, моложе мужа лет на двадцать, — сидела подавленная на канапе в ночной сорочке и еле слышно повторяла: «Леший, домовой». Испуганный не менее жены, Сплитстессер начал как только мог успокаивать ее и, кажется, достиг успеха, она немного отошла. И вдруг очень рассердилась на супруга и даже накричала на него. Не ко времени, мол, он приплелся, сидел бы в «своей гимназии», а она бы сама изловила домового. «Уже изловчилась, он шел в расставленные силки, а тебя принесла нелегкая...» Она так разобиделась на мужа, что решила поехать к матери в Миргород погостить на два-три месяца.

Бутков, пришедший как раз к началу рассказа, скрыв мелькнувшую на розовом лице усмешку, спросил:

— А в чем был домовой-то? Не иначе как в гусарском ментике. Они, домовые, разумеется, в любом обличье ходят, но больше предпочитают почему-то гусарские ментики да венгерки.

— Темновато было в спальне, и Сплитстессер не разглядел, — ответил Ефремов.

— Что вы, господа? Никак что-то подумали... этакое? — нахмурился Квятковский. — Госпожа Сплитстессер — женщина высоких принципов.

— Это верно. Во всяком случае, так мыслит муж, и благо ему, — сказал Бутков, снимая шляпу и вешая ее на стоячую деревянную вешалку в углу. — С вами, Павел Федорович, на сей предмет, полагаю, никто не станет спорить.

— Тем более что господин Квятковский всегда прав, как вот, например, в споре с надзирателем пансиона о методе преподавания и воспитания, — заметил Ефремов.

— Оный надзиратель, известно, ко всему придирается, — добавил Рождественский. — Вчера у отца Георгия на уроке сидел, позавчера у меня на географии. И что ему надобно?

— Увольте, господа, я вам ничего такого не говорил,-— отрезал Квятковский.

— А мы ничего такого и не слышали, — съехидничал Ефремов. Тонкий длинный нос его с маленькой коричневой бородавкой на левой ноздре нацелился своим острием в блестящие очки Квятковского. — Между прочим, господа, наш надзиратель — вы, может, слышали? — этот тихий отставной капитан — меньше чем в три недели сформировал целый казачий полк, и тот, говорят, уже отбыл в действующую армию.

— Что ж тут особого? — приподнял короткие густые брови латинист. Все, что говорилось хорошего о Котляревском, он воспринимал теперь как личную обиду. Потому-то Ефремов и Рождественский не пропускали случая, чтобы не поддеть его.