Страница 7 из 11
А чуть ниже — строки, повествующие об инженере-конструкторе Н., работавшем, видимо, в том же отделе института, что и Филиппчук:
«Он повторяет все время, что его слабость — парадоксы жизни. Сегодня к вечеру, когда все устали от наладки, рассказал нам занимательную историю о том, как в английском королевском обществе натуралистов лет двести назад очутилась шкура какого-то неизвестного животного — ее подарили этому обществу моряки, вернувшиеся из Австралии. Самые большие ученые-зоологи Англии изучили шкуру и решили, что она поддельная. Вместо лап — ласты с перепонками, а морду украшает диковинный нос. В действительности этого быть не может, утверждали они, наверное, шкура — дело рук китайских мастеров, которые умеют фабриковать все, даже тела русалок. Высмеяли эту шкуру, а она оказалась настоящей. Утконос! Инженер Н. ничего не рассказывает без морали, хотя вокруг него будто бы не идиоты, которым надо разжевать и положить в рот. Замечательную историю „открытия“ утконоса он закончил словами: „Сия шкура суть эмблема жизни; если бы я был графом, то нашел бы ей место у себя в фамильном гербе…“ И мы стали опять налаживать машину. А минут через десять Шура сказал инженеру: „Не графам нужна такая эмблема, а современным физикам…“ Этого уж совсем не надо было говорить. И так все ясно. Зачем Н. рассказал, и о чем мы думали, слушая его».
Через несколько страниц Филиппчук пишет:
«Наверное, самое большое богатство жизни — время. Сегодня в институте был академик К. Он заходил и к нам в отдел, обнадежил научного руководителя работы: „Ну, у вас еще, Николай Георгиевич, горы времени!“ Наши горы измеряются тремя месяцами, а вот во Вселенной действительно горы времени. Даже не горы, а глыбы. Вроде огромных глыб льда. И этот лед никогда не тает. Надо иногда думать об эльбрусах времени. Это успокаивает…»
В другой тетради: «Гераклит говорит о человеческих мыслях: игры мальчиков».
Тут Филиппчук делает ту же ошибку, что и в первый раз: Гераклит говорит о мыслях не «игры мальчиков», а «детские игры».
«Несколько дней назад инженер Н. критиковал горьковский афоризм: „Рожденный ползать — летать не может!..“ Он утверждал, что это выражение ложное, что оно опровергается великим историческим моментом эволюции жизни на Земле. Первые птицы развились из ящеров. Вначале ползали ящеры по траве, потом стали заползать на деревья, перепрыгивать с ветки на ветку с распростертыми передними лапами. Но Шура не дослушал до конца и закричал, что не позволит порочить мудрый горьковский афоризм, что, наверное, не хуже инженера Н. разбирался Горький в эволюции жизни и понимать его надо по-умному. Однако Н. не уступал, говоря, что афоризм этот, может быть, и красивый, крылатый, но мудрость и сила жизни в том именно и состоит, что стали летать рожденные ползать. Они оба так орали, что, говорят, было слышно в коридорах и соседних комнатах. А сегодня в обеденный перерыв Н. не поленился, притащил из библиотеки тяжелую книгу о первых птицах и показывал нам картинки. Мы увидели на ветке дерева маленького ящера с безобразными, беспомощными передними лапами. Невозможно было поверить, что из них развились крылья. До сих пор не пойму, кто же прав: инженер Н. или Шура?»
Опять запись о времени:
«Я понял, что главное — ощущение завтрашнего дня. Сегодня для нас имеет ценность лишь как начало чего-то нового. Какая-то черта отодвигается все дальше, и мы ее никогда не переступаем. Можно подумать, что завтра никогда не наступает. И в то же время без него нет сегодня».
Выше я утверждал, что Филиппчук успел только построить аэродром. Видимо, был я несправедлив. Последняя запись, несомненно, начало полета, та первая минута, когда кажется, что еще мчишься по земле, но уже по-иному бьется сердце и уши иначе слышат моторы…
Дальше:
«Эпикур говорил: следует смеяться и философствовать и в то же время заниматься хозяйством. Вот как говорил Эпикур. Это то, чего и мне хочется, — смеяться и философствовать и в то же время хорошо делать дело».
Иногда он дерзает оспаривать великих.
Не соглашался он, например, с мыслью Демокрита о том, что старик был уже юношей, а юноша неизвестно доживет ли до старости, — благо, уже осуществившееся, лучше блага, которое еще в будущем и неизвестно, осуществится ли.
«Если бы человечество следовало этой логике, — пишет Филиппчук, — то его история была бы намного беднее, чем сейчас. Разве не замечательно, что люди находят в себе мужество ставить завтрашнее, еще не осуществившееся благо выше сегодняшнего, уже исполнившегося?»
Это, разумеется, бесконечно наивное несогласие Ивана Филиппчука с гениальным мыслителем античного мира имеет самое непосредственное отношение к тому, как молодой рабочий-наладчик понимал и ощущал время. «Сегодня для нас имеет ценность лишь как начало чего-то нового…»
Две особенности обращают на себя внимание при первом же чтении его тетрадей: он то и дело возвращается к мыслям о сущности времени и повторяет с упорством, которое кажется все более странным, одну и ту же ошибку. Опечатку, что-ли. Вот он цитирует Руссо: «У мальчиков своя собственная манера видеть, думать и чувствовать, и нет ничего безрассуднее, как желать заменить ее нашей». Но у Руссо ведь черным по белому написано: «У детей» — не у мальчиков! Откуда они — эти непрошеные мальчики?
Ответ на это я нашел, читая одну из последних тетрадей. Филиппчук пишет о том, что инженер Н., когда они, несколько человек, возвращались вечером домой из института, опять весело фантазировал. «…И расфантазировался, как никогда». Он говорил им, видимо не в первый раз, что вот есть, возможно, где-то волшебная страна мальчиков. Обитают в ней: мальчик Архимед, мальчик Коперник, мальчик Лобачевский, мальчик Эйнштейн. Они смеются над временем, потому что время над ними бессильно: оно не может ослабить того мальчишеского удивления перед самим фактом жизни, из которого и рождаются великие открытия и теории. Мир в той фантастической стране на наш не похож: мальчики видят все цвета солнечного спектра, а не только одну его октаву, как мы, слышат они и Пифагорову музыку сфер. Они плещутся в море, топчут землю, играют, смеются и не устают удивляться миру и фантазировать. У них рождаются все время сумасшедшие догадки и безумные идеи. И вот таинственные биотоки передают эти идеи и догадки еще никому не известным мальчикам, которые ходят в школу, собирают металлолом, строят модели космических кораблей. И реальные мальчики, настраиваясь на биоволны той волшебной страны, делают первые шаги к завтрашним великим теориям и открытиям.
«Нас очень увлекает игра фантазии инженера Н., — пишет Филиппчук. — Я все больше верю в его страну мальчиков и готов даже искать ее на географической карте».
Что же удивительного, что, готовый искать на географической карте эту страну, он пишет о человеческих мыслях не «детские игры», как у Гераклита, а «игры мальчиков»? Видимо, Филиппчук ошибался без умысла, неосознанно, по логике сердца.
Волновала его и тайна разносторонней одаренности человека, многообразие творческих воплощений ума его и сердца. Его воображение радостно возбуждали рассказы о людях эпохи Возрождения, которых Маркс и Энгельс называли «титанами», «характерами недосягаемого классического совершенства».
Вот он выписывает из старой книги интересующие его страницы о Леоне Баттисте Альберти: «С самого детства Альберти оказывается первым во всем, чем только может человек отличаться от других. Его успехи в гимнастических и всякого рода физических упражнениях вызывают вообще удивление; рассказывают, как он без разбега перепрыгивает через головы людей, бросает монету в соборе так, что она залетает под верхний свод; как он укрощает самых диких коней, потому что хочет превзойти всех в трех отношениях: в искусстве говорить, ходить и ездить верхом. Он обязан одному себе успехами в музыке, и тем не менее знатоки удивляются его произведениям. Он стал изучать право, думая этим путем обеспечить себе средства к жизни, но после нескольких лет занятий заболел от переутомления; на 24-м году у него стала ослабевать память к словам, хотя способность понимания вообще не уменьшилась, — тогда он перешел к изучению физики и математики, но в то же время не переставал приобретать познания в теории и практике наук и искусств, вступая в беседу с учеными, художниками и ремесленниками и перенимая у них технику искусств и ремесел, вплоть до сапожного мастерства. Между прочим, он занимался живописью и лепкой, причем воспроизводил на память копии с произведений знаменитых мастеров. Высшую степень удивления современников возбуждал придуманный им механизм — камера-обскура, в которой зритель мог видеть небо и звезды, восход луны в горах, далекий пейзаж с горами, заливом, бухтами и входящими в них кораблями при солнечном свете и под тучами в пасмурный день. В то же время он с радостью приветствовал всякое чужое изобретение и в творческом изображении красоты видел божественное явление. В своей литературной деятельности он касался прежде всего искусства, и его мысли могут служить своего рода вехами в эпоху Возрождения на пути развития форм, в особенности в архитектуре. Далее он писал поэтические произведения и повести на латинском языке, и некоторые из них считались классическими, ему же принадлежат различные статьи морального, философского и исторического содержания стихотворения, речи — даже речь на могиле его собаки. Насколько он был разносторонен, видно, между прочим, из письма к нему одного приятеля; последний упоминает трактат о ковке меди, спрашивает его о литейном искусстве…