Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 11

— Не делайте из меня академика, — рассмеялся он. — Я рабочий и думал о самом обыкновенном. Возвысила, потому что в руки идет новизна. — И тише, серьезнее: — Я ее, вычислительную машину, через мое удивление понимаю…

Во времена Ньютона и Лейбница часы были для философов и, может быть, для самых искусных и умных часовщиков не только сложнейшим механизмом но и вещественным образом вселенной — с ее соразмерностью частей, гармонией.

Я подумал, что для Антропова, возможно математическая машина — метафора мироздания: рукотворная модель бесконечности, полной загадок, неоткрытых галактик. И ощутил первоначальную силу старинного слова — руко-творная.

Сотворенная руками…

3

Перед тем как пойти на этот завод, я рассказал о моем замысле старому архитектору, человеку широко образованному, по-юношески чутко воспринимающему жизнь.

— Понимаю вас, — ответил он. — Это заманчиво: поставить ногу на новооткрытую землю. Я и сам увлечен кибернетикой. Но… — Он взъерошил седые волосы. — Винера читали внимательно? Помните рассказ о видном американском инженере, который купил дорогое, именно дорогое пианино не потому, что ценил его чисто музыкальные достоинства, а из интереса к его механизму. Купил, чтобы показать некоему изобретателю, насколько хорошо он овладел техникой инструмента. Не кажется ли вам, что некоторые кибернетики относятся так же к человеку? — Он рассмеялся смущенно. — У Чехова одна героиня, не скрою, любимая мной, говорит о себе: я дорогой рояль, ключ от которого потерян. Ключ кибернетики ищут, ищут новаторски, это не может не восхищать, но забывают иногда, что ключ-то от дорогого рояля, а не от хитроумного сейфа. Извините за старомодную сентиментальность, но поиски бывают лишены музыкального аспекта, нет ощущения человека как волшебства.

Углубляясь в жизнь молодежи завода, я часто возвращался мысленно к «сентиментальным соображениям» семидесятилетнего архитектора, трогательно влюбленного в образ чеховской Ирины.

Начну с несколько экзотической, казалось бы, случайной и не имеющей отношения к существу дела детали: в цехах таинственно мерцают стекла аквариумов, в зеленоватой, окрашенной водорослями воде мелькает оранжевое, черное, розовое… До начала смены, после нее и во время обеденного перерыва перед аквариумами стоят восемнадцати-, двадцатипяти- и тридцатипятилетние рабочие, стоят подолгу, как дети. В памяти оживает мысль Норберта Винера («отца кибернетики») о том, что в мире живых существ нашей планеты только человек, он единственный, никогда не становится взрослым.

Эта картина — молодые электроники, изумленно затихшие перед аквариумом, — постепенно наполнялась для меня точным смыслом, становилась объемной. Если «старикам», чье мастерство формировалось в юности на «ржавых железках», кажутся загадочными математические машины («Я через удивление ее понимаю…»), то воображение молодых волнуют иные тайны. Их отношение к чудесам современной техники сложнее.

Поначалу я не понял этой сложности, даже был немного разочарован известной трезвостью в оценках вещей, для меня бесконечно удивительных, но все отчетливей выступало передо мной углубленное и очарованное всматривание в жизнь — то, что поражает в записях и рисунках Леонардо да Винчи.

Первым моим обстоятельным собеседником из молодых был наладчик Олег Смирнов. Его небольшая, но емкая биография заключает в себе общие черты, характерные для многих биографий на этом заводе. После шести классов «потянуло к настоящей, сложной технике»; ушел из школы на завод. В армии познал «сложную технику» еще глубже; одновременно убедился и в том, что раньше казалось несущественным: надо учиться. После армии — новый завод. Вечерняя школа. Институт.

— Нет, — говорил он мне, — ощущения таинственности математические машины во мне не вызывают. Они увлекают меня, даже восхищают иногда, но удивления… — пожал плечами, — удивления не чувствую. Я разбираюсь в схемах частей машины, понимаю логику ее действия. А схемы, логика и таинственность — вещи несовместимые. Верно? Хотя… — он наморщил лоб, подумал, покачал головой. — Лазеры… А? Синтетический рубин не больше карандаша или вот пальца. Если возбудить его атомы, рождается луч — луны достигает шутя! В этом луче можно сосредоточить колоссальный объем информации — то, что сегодня в мире передают по телефону, по радио, по телевизору… — Он посмотрел с мимолетным изумлением на указательный палец. — В одном узком луче… — И рассмеялся мальчишески непринужденно. — Это действительно удивляет, хотя можно понять логику атомных явлений внутри рубинового стержня. Вокруг центрального ядра… — Он рассказывал увлеченно, но изумления уже не было.

— Читаете много?





— Для души — о лазерах или научную фантастику — не особенно много. Живу густо. Работать надо. Учиться надо. Думать надо. И… — усмехнулся, посмотрел себе на колени, — сын у меня. Да! Мне бы эйнштейновский парадокс времени, чтобы в одной моей минуте было хотя бы три земных. Чтобы час состоял из больших-больших минут. — Он раскинул руки, точно обнял шар.

И заговорил о сыне. О том, что вчера посмотрел сын на солнце, зажмурился и засмеялся; набежало большое облако — опечалился; потом опять зажмурился и уже не рассмеялся — захлопал в ладоши. «Почему?»

Рассказывал он изумленно улыбаясь, с ликованием человека, которому посчастливилось открыть нечто важное. «Я с ним беседую иногда: некоторые слова кажутся ему смешными, а некоторые печальными. Смысла он не понимает. Почему же?»

Я не ожидал, что двадцативосьмилетний мужчина не художник и не поэт, будет рассказывать о детском смехе и о солнце как о чуде. Но через несколько минут это «изумленное видение» сына передалось мне.

И вот тут я начал понимать — понимать, что освежает, обостряет для моего собеседника ощущение чуда жизни. Потом, беседуя со многими товарищами Смирнова, я понимал все отчетливее: нет, он не наивен с его детскими «почему».

Самый «умный» автомат и самая современная вычислительная машина служат убедительным фоном для еще более глубокого осознания сложности жизни и ее тайн. Служат именно потому, что их совершенство уже удивительно высоко: его можно измерять «человеческой мерой». Видимо, тут действует та странная логика, которую мудро раскрыл Андерсен (не случайно же кибернетики так любят сказки) в волшебной истории о соловье: чтобы оценить пение живого соловья и заплакать от радости, надо было послушать механического. А он, искуснейший видимо, не уступал по совершенству современным электронным машинам, имитирующим некоторые формы деятельности человека.

Живая серая птаха рядом с механическим дивом обернулась глубокой, волнующей тайной.

М. Горький советовал молодому писателю: «Не бойтесь быть наивным…» Мудрый совет: из боязни показаться наивными мы иногда не высказываем плодовитые мысли, гасим добрые искры…

Те, о ком я пишу, не боятся быть наивными. Не исключено, что это — влияние кибернетики, которая в поисках истины ставит «детские» вопросы: почему человек говорит, а шимпанзе нет, или почему из яйцеклетки кролика появляется не собака и не рыба?.. Она рассматривает с неутолимым любопытством ребенка все возможные формы поведения, все мыслимое разнообразие явлений, чтобы ответить потом, что же ограничило это разнообразие, почему оказалась единственно возможной именно эта, а не иная форма.

Я написал, что поначалу меня несколько даже разочаровало трезвое отношение молодых к логике электронных чудес. Подумалось: не вестник ли это равнодушия, которое наступает, когда уже, казалось бы, нечего более желать?

Но я убедился быстро, и только слепой может этого не увидеть: они влюблены, фанатически влюблены в новую технику, в мир, рождающийся под их трезвыми руками.

И вот тут-то, в сердцевине этого сочетания — изумленная очарованность обыкновенными тайнами бытия и влюбленность в неизумляющий, строго логичный электронный мир, — и лежит, по-моему, разгадка их более сложного, чем у старых мастеров, отношения к новой технике. Резко оттеняя волшебство живого мира, она волнует их воображение возможностью постигнуть закономерности волшебства. Моделировать — раскрыть тайну. Самое волнующее для них в современных, «думающих» машинах — рождение аналогий с живой материей, с вершиной ее — человеком.