Страница 55 из 64
Как раз при этих словах на пороге появился доктор. Нет, он не слышал ни слова. Он улыбнулся, и я заметил, что его улыбка несколько неестественна, и понял, что она никогда не сможет быть другой.
…Может, из-за этой улыбки доктора я и стал еще больше любить Веру. Причиной тому могло быть и смутное предчувствие, что сестра давно стала частью самой сущности доктора. А может, то была естественная, но бесполезная капля ревности? Не знаю… Знаю только, что с того дня всякий раз, когда я видел доктора на пороге, мне хотелось встать перед ним на колени. Но я не мог и страшно страдал от этого. Я смотрел на его правую руку, спрятанную в удлиненном рукаве халата или под левой рукой, и видел ее совсем другой — чуткой, с тонкими длинными нервными пальцами, такими же, как и на левой. Я узнал, что обе эти руки — правая с помощью Веры — вернули мне жизнь и что таким образом доктор выиграл еще один бой…
Чувствуя на своем лбу прохладную руку сестры, я продолжал шептать:
— Я люблю тебя, сестра… Она улыбалась и отвечала:
— Лежи спокойно, мне нужно измерить температуру. Ты бредишь…
Я ни на мгновение не переставал любить сестру Веру, хотя больше не встречал ее и знал, что уже тогда, когда я познакомился с ней, она давно была женой доктора…
Я остановился на каменных ступеньках, изумленный: на улице шел снег. Большие, тихо падающие хлопья в тот день, когда я выходил из госпиталя, показались мне нереальными. Путь мой лежал не к передовой, а куда-то далеко от нее, и я полностью сознавал это, но не ожидал, что тот день будет таким: спокойным, с падающими с неба крупными, безразличными хлопьями снега, с домами, из труб которых шел дым, с бредущими по улице людьми, с детьми — да, даже с играющими в снежки детьми. Мне казалось, что я переживаю давнишнее воспоминание, что этот день существует только в моем воображении, что воспоминание вернулось, вызванное жаждой тишины, охватившей меня с первого дня пребывания в госпитале. Мне все показалось таким странным и необыкновенным, что я взял за руку доктора, провожавшего меня до лестницы вместе с сестрой, и спросил:
— Идет снег? Неужели и правда идет снег?
Доктор улыбнулся:
— Да, младший лейтенант, действительно идет снег.
Слушая доктора, я на какую-то секунду подумал, что такой спокойный снег падает потому, что кончилась война. Я хотел спросить об этом и невольно посмотрел на сестру. Она оставалась там, рядом с доктором, и, следовательно, не имело никакого значения, окончилась война или нет.
Я опустился на ступеньку, еще на одну, и меня охватило сожаление, что я спускаюсь по этим ступенькам. Я почувствовал легкое головокружение, как всегда бывает с людьми, долгое время остававшимися в кровати, и головокружение смешивалось с сожалением. Я не мог сказать точно, о чем сожалею, — может, о том, что уйду и больше никогда не увижу возле своего изголовья сестру и доктора, входящего в палату с засунутой в карман халата правой рукой?
Добравшись до конца лестницы, я повернулся и спросил доктора:
— Считаете, я могу уйти? Никакой опасности больше нет? — И тут же рассердился на самого себя: доктор может подумать, что я хочу еще поваляться в госпитале и увильнуть от фронта. Поэтому, прежде чем доктор успел ответить, я сказал: — Никакой опасности быть не может… Я чувствую себя очень хорошо… полностью выздоровел.
Я попрощался с ними и ускорил шаги.
— Приятного отпуска! — услышал я позади голос сестры, и сожаление вновь кольнуло в сердце.
Я шел сквозь падающий снег медленно, не торопясь, все еще удивляясь тишине и пушистому снегу. Я не знал этого города, да у меня и не было желания познакомиться с ним, и все же я решил побродить по нему просто так, бесцельно — до отхода поезда времени у меня оставалось достаточно. Я хотел свыкнуться с тишиной города и даже с его безразличием, чтобы вновь обрести душевное равновесие. В госпитале мне это не удавалось, потому что в госпитале война жила как во мне, так и во всех других. Там я не мог отделаться от ее присутствия, от ее следов, отложившихся в каждом уголке сознания. В госпитале пахло кровью и хлороформом, обожженной землей и дымом. Каждый день входила через дверь война с ее специфическими запахами и неотступными взглядами. В госпитале не было такого снега, не было такой тишины, в которой дети играли бы в снежки, не было людей, шагающих прямо, без протезов и без серых халатов.
Я решил зайти в какой-нибудь ресторан, немного перекусить и отдохнуть. Хорошо помню: ресторан назывался «Пажура», в зале была эстрада с пустыми пюпитрами. Я сравнил пюпитры с мишенями для стрельбы по движущимся целям. Я ожидал, что они будут падать по очереди при каждом резком звуке, но они не падали. Подошла официантка средних лет с ярко накрашенными губами.
— Чего желаете?
— Бутылочку пива!
Официантка улыбнулась, смахнула воображаемые крошки со скатерти и ответила, будто несколько удивленная моим невежеством:
— Пивной завод давно не работает, его разбомбили… Ведь война…
В последних словах чувствовался упрек: в каком мире ты живешь, если тебе приходит на ум спрашивать кружку пива? Я рассмеялся: столь странным показалось, что именно мне напоминают о войне… Официантка удивленно взглянула на меня, но, рассмотрев мою форму, тоже рассмеялась:
— Я принесу вам бокал палинки… Для вас лучше палинка, чем пиво! Вы с фронта?
Я показал ей знак ранения, и она извинилась:
— Понимаю, палинка слишком крепкая… Я не знала… Может, я все же найду для вас бутылочку пива.
С этими словами она быстро направилась к буфету.
В ресторане я провел около двух часов. Само собой разумеется, ничего особенного я там не увидел, но сидел просто так. Просто смотрел через окно, как падает снег. Смотрел, как официантка наливает в стакан пиво, как пиво пенится, готовое пролиться через край стакана, бросил опять взгляд в сторону пюпитров на эстраде, ни о чем не думая. Я не хотел думать ни о чем особенном. Время шло, и я был доволен, что оно идет, приближаясь к моменту, когда я должен садиться в поезд. Потом оно могло остановиться…
Потом я подумал, что скажут мои, когда увидят меня. И тут же почувствовал себя виноватым перед Сынджеорзаном, Додицэ, всеми, кто остался на передовой. Я направился домой, в то время как они… Где-то они теперь? Почему я не знаю, где они? Эти мысли терзали меня. Спокойствие мое вмиг исчезло. Его место заняла война. Меня охватила глубокая тоска по моим людям.
Поезд медленно продвигался вперед. Останавливался по неизвестно каким причинам то на пустом полустанке, то прямо в поле. Тащился сквозь темноту, как длинный черный змей, выбрасывая снопы искр, когда кочегар ворошил огонь в топке.
Я стоял в коридоре, набитом до такой степени, что невозможно было пошевелиться, задыхаясь и кашляя от кисловатого, застоявшегося воздуха. В коридоре был полумрак, так как только в одном конце горела единственная синяя лампочка. Кругом слышался храп, монотонный разговор. Некоторые, особенно солдаты (а их было много в коридоре), спали стоя, другие разговаривали, прислонившись к стенке, подложив под голову пропахшие потом кэчулы, или молча курили. Разговор был без всякого смысла, о вещах, не имеющих никакого значения и связи между собой, Какая-то толстая женщина рассказывала, что ее младший сын привык засыпать только под лай собак и что она всегда, когда хочет, чтобы он заснул, подражает лаю собаки. Конечно, вначале было трудно, но потом привыкла… И от молока, которое похоже на что угодно, только не на молоко, ее ребенок тоже плачет. У нее осталась только одна коза, а у козлиного молока особенный вкус, и как только оно попадается ребенку, он начинает плакать.
— И тогда ты начинаешь лаять, да? — с некоторой издевкой спросил кто-то из молчавших до сих пор.
— А что делать? Приходится, — призналась женщина.
Спросивший рассмеялся. Рассмеялись и другие, и тогда кто-то разозлился:
— Эй вы, там, хватить вам брехать, мы уже три дня глаз не сомкнули!