Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 89

— Не верю! — бросила она решительно Нагелю. — Все это ложь! Муж не мог предать меня. Не мог! Он — русский!

Лицо Марины, до этой минуты сосредоточенно-строгое, в одно мгновение преобразилось и стало одухотворенным и гордым, а взгляд, накаленный ненавистью, вдруг налился выражением победного превосходства и буквально оттолкнул Нагеля. Он отступил на несколько шагов и на расстоянии оторопело рассматривал Марину, не понимая, откуда у этой измученной пытками женщины взялась сила противостоять ему?

Сколько помнила Марина, очную ставку тогда совершенно неожиданно завершил Марутаев. Молчавший до этого, как бы забытый Нагелем, очередным приступом боли лишенный возможности выразить свое отношение к допросу, оказать помощь Марине, он, наконец, преодолел паралитическую скованность и сначала невнятно, а затем с каждым словом отчетливей на всю камеру раздался его болезненный голос:

— Я… Я не предавал тебя, Марина… Видит Бог, не предавал!… Следователь врет. Я говорил ему о посещении ресторана в Рождество Христово в 1937 году. Я не предавал тебя, Марина!… Не предавал! Я… Я… Честен перед тобой. Честен…

Он словно захлебнулся неожиданно длинной речью и снова умолк.

— В карцер, — прохрипел глухо и зло Нагель. — В карцер. Обоих.

Таким осталось в памяти Марины последнее свидание с Марутаевым в тюрьме Сент-Жиль. И сколько потом не пыталась она узнать у Нагеля о судьбе мужа, получала невразумительный ответ. Что с ним? Жив ли?

Дети… Мысли о них одолевали ее в минуты редко выпадавших передышек. Обостренное чувство матери неудержимо влекло ее к ним. Воспоминания счастливой семейной жизни с ее хлопотами, трудностями и радостями часами владели ею, и она замирала в сладкой истоме, как бы прокручивая всю свою жизнь в памяти. И на первом плане были дети. Утром она поднималась не по тюремному сигналу о начале безрадостного дня, а по инстинктивному зову матери, обязанной поднять детей с постели, умыть, одеть, накормить. Распорядок семьи был для нее сильнее тюремного, мысленно она была дома, жила заботами о детях. Как-то они там? Кто присмотрит за ними? Мать, сестры? Сумеют ли воспитать из них добрых и честных людей, привить любовь к России? О, как она хотела, чтобы судьба была более милостива к ним и дала возможность уехать на Родину! Воспоминания о детях составляли самые счастливые минуты ее тюремной жизни. Но часто доводили до слуховых галлюцинаций, когда ей чудилось их ровное, сонное дыхание, которое она запомнила в детской в ночь прощания. Она замирала от ощущения их близости, обезумевшим взглядом осматривала камеру, будто надеясь обнаружить здесь их кроватки но, убедившись, что это были галлюцинации, горячечно закусывала губу, подавляя вопль отчаяния. Она знала, что уже не увидит своих детей — свидание с ними не разрешалось.

В зале суда стоял несмолкаемый гул голосов. Мундиры мышиного цвета пехотных офицеров, черные френчи гестаповцев, коричневые рубашки штурмовиков, темного цвета костюмы штатских лиц заполняли кресла, и на фоне этой темной массы белыми бликами выделялись лица присутствующих — суровые, любопытные, удивленные. Это был первый в Брюсселе суд над участницей движения Сопротивления фашизму в Бельгии, первый суд над русской террористкой, о которой бельгийцы уже слагали легенды. Посмотреть и послушать ее хотели многие, но в зал суда допустили только избранных, надежных, проверенных.

Ближе к 12 часам дня, ко времени начала суда, в зале царила накаленная атмосфера. Дерзкое убийство двух офицеров русской женщиной, предстоящий над нею суд, еще не пережитая и дававшая о себе знать горечь поражения под Москвой и связанная с этим жажда мести русским разжигали шовинистические страсти фашистов. И даже тех, кто пришел в зал суда с любопытством и намерением увидеть что-то необычное, захлестнуло общее настроение ненависти к подсудимой. Взвинченное, подогретое нервозностью воображение присутствующих рисовало Марину женщиной особенной, вроде русского богатыря, и поэтому, когда по приказу судьи полковника Гофберга ее ввели в зал, немцы на какое-то время опешили, замерли от вынужденного изумления и разочарования в своей фантазии. Перед судом предстала обычная женщина среднего роста, худощавая, с умным, сосредоточенным лицом и решительным взглядом широко раскрытых черных глаз. Седые, некогда черные, как смоль, волосы, собранные на затылке в тугой узел, придавали ей какой-то домашний, уютный вид. Террористка была поистине женственна и даже не верилось, что, она совершила убийство и отправилась в комендатуру на верную смерть.

Фашизм еще играл в демократию, поэтому Гофберг объявлял состав суда, называя фамилии, звания, служебное положение судей, прокурора, объясняя права и обязанности Марины, дважды подчеркнув, что она отказалась от защиты и будет защищаться сама. При этих словах в зале послышался шум удивления, а лицо Марины стало строже. Да, она сама будет защищаться.

Гофберг снял с носа пенсне, неторопливо извлек из футляра-очешника кусочек замши и также неторопливо стал протирать стеклышки, — подслеповато поглядывая в зал, всем своим видом показывая, что сейчас начнет и блестяще проведет процесс над нашумевшей в Бельгии русской террористкой. Его круглое, тщательно выбритое лицо с рыжеватыми усиками аля-Гитлер, было самодовольно и весь он, подобранный, подтянутый, держался уверенно, с определенной долей артистизма. Эффектным движением руки, он водрузил пенсне на нос и выжидательно уставился в зал, словно заявляя: «Я готов». Повелительно сверкнул на Марину стеклышками пенсне, подчеркивая этим важность наступившего процессуального момента, хорошо поставленным голосом потребовал:



— Подсудимая Шафрова-Марутаева Марина, подойдите к столу и дайте клятву суду, что будете говорить правду и только правду.

Марина спокойно посмотрела на выжидательно притихший зал, но с места не тронулась. Убедившись, что ее внимательно слушают, ответила неторопливо, твердо выговаривая каждое слово:

— Господин судья, господа судьи. Надеюсь, вам хорошо известно, что я — русская.

Гофберг бросил на нее настороженный взгляд, согласительно кивнул.

— Около двадцати лет я живу в Бельгии, — продолжала она, — и эта страна стала для меня второй Родиной. Я считаю себя бельгийской гражданкой и поэтому клятву могу дать только бельгийскому суду, суду его величества короля Леопольда.

В зале раздались негодующие голоса. Гофберг подумал, что она не так уж проста и беззащитна, как казалось ранее. И все же оконченный лицей и тринадцать лет работы на галантерейной фабрике швеей не давали ему основания видеть в ней достойного противника в суде, а отказ от помощи адвоката и взятие на себя защиты ничего, кроме недоумения, не вызвали. Правда, в тюремную камеру она потребовала уголовное законодательство, учебники по уголовному праву, процессу и, по докладу тюремного начальства, основательно штудировала их, но можно ли полученные таким образом знания всерьез принимать во внимание? Картинно пожав плечами, Гофберг несколько раз тряхнул колокольчиком, призывая к спокойствию, и, давая, понять Марине, перед каким судом она находится и как себя должна вести, многозначительно уточнил:

— Подсудимая Шафрова-Марутаева, вы отказываетесь дать клятву суду великой Германии? Суд просит вас уточнить ответ для занесения в протокол.

Зал замер. Слишком откровенно был задан вопрос, чтобы не понять его значения для подсудимой.

Уловив угрозу в словах Гофберга, Марина приняла вызов. Поднявшись со стула и как бы подчеркивая этим важность своего ответа, бросила судьям и в зал решительно и смело:

— Я не признаю суд немецко-фашистских оккупантов Бельгии!

Волна возмущения захлестнула зал, но Марина понимала, что для того, чтобы защищаться, надо овладеть ситуацией, подчинить своей воле суд и разъяренное сборище фашистов. Выстояв какое-то время в бушевавшем шуме ненавистных, оскорбительных криков и, как бы дав волю неистовавшим в дикой ярости фашистам излить свой гнев, она медленно подняла руку, требуя внимания, и, к немалому удивлению Гофберга, повинуясь ее жесту, невообразимый гвалт в одно мгновение сник. Победно выдержав паузу, с немалой долей иронии в голосе она потребовала: