Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 115

Чтобы занять этот бугорок, командир полка собрал усиленный взвод из сорока человек. Парикмахеры, сапожники, ординарцы, всякие другие люди из тылов, от молодых до сорокалетних, попали в этот взвод. Им было вдвойне страшно лезть на этот бугор: страшно, как всякому, подняться под огнем, да еще и непривычные они были к передовой позиции. Но они скрывали этот страх. Им не хотелось казаться хуже тех, кто в свое время не побоялся огня. Вина перед павшими вселяла в них немного напускную храбрость.

— Ну что ж, — подбадривали они себя, — пришел и наш черед, сколько можно в тылу кантоваться…

Мой наблюдательный пункт находился на исходной позиции взвода. Когда немцы обнаружили наших и вдоль вражеских траншей заискрились огнем десятки пулеметов, я открыл огонь из своих гаубиц. Но едва успел уничтожить несколько пулеметов, как две мины одна за другой рванули около нашего окопа. Осколками убило разведчика и тяжело ранило связиста, а меня так стукнуло головой о бруствер, что я потерял сознание. Когда пришел в себя и поднялся со дна окопа, поразила тишина. Все вижу, но голова чугунная и ничего не слышу. Кровь из носа остановилась, и я обрадовался, что не ранен. Но вот этот физический удар по затылку, который влепил мне немец, — оскорбил до слез, как будто он не снарядом, а кулаком меня ударил!

Через день я оклемался от контузии, и Чернявский приказал мне проникнуть на тот бугорок. Надо было разведать немецкую минометную батарею, которая сильно досаждала нам своим огнем. Это ее мины чуть не угодили в наш окопчик.

Как ни изощрялся я, как ни извивался ужом между кочек, как ни прятался в мокрой траве и как ни прижимался к трупам убитых, чтоб смешаться с ними, немцы все равно меня заметили. И началось! К двум пулеметам присоединился третий. Пули со страшным шумом проносились над головой, сшибали стебли травы, зло разворачивали землю, пронизывали тела убитых. Разрывы мин глушили уши, а их осколки мириадами осыпали все вокруг. Каждый злой удар пули или осколка в недвижное тело нашего убитого острой болью отдавался в моем сердце. Им, мертвым, теперь все равно и совсем не больно, но, прикрывая меня, живого, они как бы продолжали воевать, и я относился к ним как к живым.

А немец бесился. Я вжался в землю, притворился убитым и с полчаса лежал неподвижно. Огонь противника постепенно стихал. Я поднял веки и увидел ЕГО. Он лежал на спине голова к голове со мною. Дождь хлестал его по мертвому лицу, и вода тонкими струйками стекала с небритых щек. Мне захотелось прикрыть его лицо от дождя. Потянул его же плащ-накидку и чуть не вскрикнул: глаза мертвеца приоткрылись, он стал медленно водить ими вокруг. На заросшем щетиной лице не дрогнул ни один мускул, не шевельнулась ни одна морщинка, а из груди не вырвалось ни единого стона и даже вздоха. Но безучастный взгляд светился мыслью. Он был в сознании, но не владел своим телом и языком. Наверное, он часто впадал в небытие и за двое суток, проведенных здесь, среди мертвых, под непрерывным дождем и обстрелом, смирился со своей участью. Его не удивило и не обрадовало мое появление. И то, что он еще был живой, а особенно то, что он уже перестал считать себя живым, потрясло меня.

— Ты живой! — вырвалось у меня. — Сейчас я тебя вытащу отсюда.

Но он молча продолжал смотреть на меня. Потом медленно прикрыл глаза, как бы говоря: не надо меня успокаивать, я уже ничего не боюсь.

— Обязательно вытащу! — повторил я в запальчивости. Но тут вспомнил: сначала же нужно сползать на бугор. Мысленно прикинул: проникну на бугорок, разведаю немецкую батарею и на обратном пути заберу его. Если уцелеешь, лучше не загадывай, — осторожно вмешалась новая мысль. Ничего, все равно вытащу, — стояла на своем первая, конечно, надо бы его тащить немедленно, пока живой. Однако отказаться от выполнения боевой задачи я не мог ни в коем случае, даже ради спасения человека. «Ты что же, лейтенант, струсил, — скажет Чернявский, — под предлогом спасения раненого явился ни с чем! Тебя зачем посылали?! — повысит он голос. — Немецкая батарея косит наших людей, а ты…» Но, кроме меня, его никто не спасет, снова подумал я, а человек пожилой, наверняка есть дети, поди, ждут его, а он вот тут лежит. Прикрыв лицо раненого плащ-накидкой, я огляделся, чтобы лучше запомнить место, и пополз вперед. Под самым бугром немцы потеряли меня из виду и стреляли уже не прицельно.

Низкие рваные облака быстро неслись на восток, поливая дождем и без того набухшую водой землю. Между тем огонь врага прекратился, и я вдруг почувствовал, что весь промок до нитки. Только теперь стал замечать крупные капли воды на упругих травяных стеблях. Может, в другое время эти дивные бриллианты и заворожили бы меня, теперь же они вызывали невольный озноб, постоянно окатывая холодом лицо и шею.

С бугорка, на который я выполз, были хорошо видны немецкие позиции, но, сколько ни всматривался я в лощины и впадины, следов минометной батареи не находил. Снова и снова, до боли в глазах глядел в дождливую мглу… а перед глазами то и дело возникало выхлестанное дождем лицо раненого. Оно не было перекошено испугом или болью и совсем не выражало страдания. Было в нем что-то отрешенное, но спокойное и величественное…





Вдруг вижу, вдали справа ровным рядком выпрыгивают из лощинки едва заметные голубые дымки и тут же исчезают… Да это же батарея стреляет! — внезапно догадался я. Вот где спряталась! Хорошо запомнив место расположения немецких минометов, я быстро пополз назад в лощину, к своему раненому, уже представляя, как положу его на плащ-накидку, как потяну к своим и как он обрадуется, когда придет в себя, отправим его в санбат, а там он подлечится, напишет домой… Но, сколько ни ползал я по-пластунски меж кочек по мокрой траве, как ни вглядывался в лица лежавших навзничь тел — своего солдата не находил, кругом были одни трупы. Когда поднялся на колени, чтобы получше видеть, немцы заметили меня и принялись стрелять. Долго еще я ползал по лощине, но так и не нашел раненого.

Вконец обессиленный и не просто мокрый, а перепачканный с головы до ног грязью, обескураженный неудачей, я некоторое время лежал неподвижно: меня уже не пугали ни пули, ни мины, в горле ком, в сердце щемящая боль, в душе угрызения совести, а перед глазами обреченный взгляд раненого, который в эти минуты был где-то рядом и молча умирал.

Когда добрался до своих и доложил результаты разведки, Чернявский подготовил данные для стрельбы и огнем гаубиц уничтожил немецкую батарею. Пехота и мы вздохнули облегченно: обстрелы прекратились.

А я чувствовал себя привязанным к тому островку почерневшего травостоя. Упросил командира роты, он дал мне санитара, и мы ночью поползли с ним в лощину. Замирая при каждой вспышке осветительных ракет, пережидая пулеметные очереди, мы обследовали множество тел, но ни одного живого или с лицом, закрытым плащ-накидкой, не нашли.

Прошло еще два дня. Немцы пополнили потери, и их минометная батарея заработала с еще большим ожесточением.

— Сынок, — ласково обратился ко мне Чернявский, — придется тебе снова сползать на тот бугорок. Возьми-ка с собой связиста и попробуй сам расправиться с этой батареей.

Страшно было снова ползти туда, но подкупала возможность самому корректировать огонь наших гаубиц. И заодно хотелось еще раз посмотреть, куда же девался мой раненый, не мог же он сам выбраться оттуда.

Поползли со связистом в лощину, за ним разматывался телефонный кабель. Вот и кочки, и высокая трава, и трупы. Только верхушки травостоя заметно укоротились, как будто за эти дни какой-то великан пытался скосить их большой зазубренной косой. Мы спрятали катушку с кабелем в воронку и расползлись в разные стороны искать моего солдата. Начавшийся обстрел вжимал нас в землю, но мы продолжали обследовать мертвые тела. Когда метрах в двадцати от воронки снова сблизились, связист принялся уговаривать:

— Ну чего его искать, товарищ лейтенант? Сколько дней прошло, разве можно выжить в таком аду да холоде? Ну посмотрите, сколько их тут валяется.