Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 6



Хуан Гойтисоло

ВОСПОМИНАНИЯ

Из книги «Острова отчуждения»

Временно поселившись в квартире Моники на улице Пуассоньер, я вернулся к своему давнему замыслу, который не раз обсуждал с Кастельетом и Еленой де ла Сушер: создать журнал, свободно публикующий материалы эмиграции и внутренней оппозиции, открытый литературным и политическим течениям Европы. Первой моей мыслью было организовать с помощью Масколо комитет французских интеллигентов-антифашистов, поддерживающих эту идею. Наш разговор состоялся пятнадцатого сентября пятьдесят шестого года. Тогда я еще не знал, что начиная с этого дня десятилетия, прожитые в Испании, в Барселоне, — недавнее прошлое — будут играть в моей жизни все меньшую роль. Вскоре меня и Монику вместе с несколькими писателями, которым Масколо уже рассказал о моих намерениях, пригласили поужинать на улицу Сен-Бенуа. Там мы встретились не только с Маргерит Дюра и другими близкими друзьями Масколо, но и с Эдгаром Мореном, а также с Роланом Бартом, чьи «Мифологии», регулярно публикуемые в «Леттр нувель», я с жадностью прочел в Гарруче незадолго до приезда в Париж. Однако, к моему величайшему сожалению, беседа сразу свелась к тому, как лучше организовать покушение на Франко. Пуля должна была настигнуть его во время боя быков: один из гостей Масколо побывал на корриде, где присутствовал Франко, и утверждал, что диктатор представляет собой прекрасную мишень. Полиция не обращает особого внимания на туристов, меткий стрелок с внешностью иностранца может, не возбуждая подозрений, занять место на одной из ближайших к ложе Франко трибун, выстрелить и скрыться в толпе, пользуясь всеобщим замешательством. Эта идея захватила и Жана Ко — секретаря Сартра. Через несколько недель в пылу политического спора, разгоревшегося на улице Пуассоньер, он с удивительной самоуверенностью, почти с вызовом утверждал, что способен один за два-три месяца разжечь в Испании огонь революции. Как бы то ни было, энтузиазм, мгновенно вспыхнувший (не без помощи горячительных напитков) во время застольных бесед на улице Сен-Бенуа, постепенно угас, а мой план так и не осуществился. История не стояла на месте — мир вступал в период, богатый событиями, и стрелка политического компаса Масколо и его друзей вскоре повернулась совсем к другим полюсам.

Приехав в Париж, я, несмотря на множество проблем, поспешил встретиться с эмигрантами, а также с испанцами, недавно приехавшими с Полуострова, большая часть которых тогда находилась под влиянием КПИ: Туньоном де Ларой, Антонио Сориано — владельцем испанской книжной лавки на улице Сены, Эдуарде Оро Текленом, Рикардо Муньосом Суаем, Альфонсо Састре, Эвой Форест, Хуаном Антонио Бардемом. Через несколько дней после приезда, Масколо привел меня в кабинет Мориса Надо, издателя «Леттр нувель», и я изложил ему свой план: создать журнал на испанском языке, чтобы прорвать наконец блокаду цензуры. За этой первой попыткой последовало множество других, и все они, как правило, заканчивались тем, что после долгих и бесполезных споров, запретов, отказов у нас просто опускались руки, дело откладывалось в долгий ящик и предавалось забвению. Неудачи в борьбе сеяли вражду в наших рядах, больно ранили самолюбие. Правда, Надо горячо поддержал мой план, но он не располагал средствами для его осуществления и обещал поговорить с Альбертом Бегюэном и Полем Фламаном, Встретившись с Бегюэном, мы вместе с Масколо и Муньосом Суаем решили попытать счастья у Фламана, возглавлявшего тогда издательство «Сёй». Он принял нас весьма любезно. Излагая в общих чертах наши политические и литературные задачи, я вдруг понял, что говорю неубедительно — Фламан явно не верил в жизнеспособность предприятия. Конечно, тогдашний проект был чистой политической филантропией и не мог заинтересовать уважающего себя издателя. Несколько недель я тщетно ждал ответа и в конце концов решил отложить свою утопическую затею до тех пор, пока благоприятные перемены в Испании не привлекут к ней всеобщего внимания.



В январе пятьдесят седьмого, когда мы с Моникой вернулись из короткого увлекательного путешествия по Италии, вышло в свет французское издание «Ловкости рук» с предисловием Куандро, содержащим серьезный и глубокий анализ моей книги. Роман писателя из франкистской Испании, появившийся после пятнадцати лет глухого молчания, сразу вызвал огромный интерес критики — на него откликнулись буквально все, начиная с «Юманите» и кончая «Фигаро». «Левые» газеты, как и следовало ожидать, подчеркивали бунтарский дух и бескомпромиссность романа, отмечали, что между строк угадывается несомненная враждебность автора официальной Испании. Несмотря на множество изъянов, некоторую упрощенность и очевидные реминисценции, «Ловкость рук» была книгой, которую ждали, и ее приняли с невероятным энтузиазмом: ни одно из моих зрелых произведений, начиная с «Особых примет» и до настоящего времени, не сумело заслужить столь единодушного одобрения. В этом ярко проявилась угодливость и пристрастность газетной псевдокритики, давно уже ставшей в Париже, как, впрочем, и везде, рабыней предрассудков, мод, личных интересов и связей, лишенной всякого смысла ярмаркой тщеславия, где все продается и покупается, где любого могут превознести до небес либо грубо высмеять. Шум, поднявшийся вокруг «Ловкости рук», открыл франкистским властям мои истинные взгляды, но в то же время обеспечил мне некоторую безопасность: режиму, претендовавшему на уважение Европы, не подобало преследовать писателя, чьи произведения ни в одной демократической стране не могли бы считаться «опасными».

По возвращении в Париж мы с Моникой решили, что через несколько месяцев мне нужно снова поехать в Испанию. На этот раз я хотел побыть там подольше, вникнуть в ситуацию, разобраться в том, что происходит в университетских кругах, в среде интеллигенции, и объехать селения южнее Гарручи без спешки, сопровождавшей мое прошлое путешествие. Успех «Ловкости рук» пробудил во мне наивное тщеславие, довольный и счастливый, четырнадцатого февраля я отправился на вокзал «Аустерлиц» и сел в поезд, идущий в Барселону. Жизнь казалась прекрасной, будущее — светлым и радостным. Однако суровая реальность Испании сразу вернула меня с небес на землю. Переступив порог родного дома, я почувствовал уколы совести: после бурных счастливых дней на улице Пуассоньер — состарившиеся люди и вещи, холод, слабый свет лампочек, настойчивые расспросы отца, молчание деда, трогательно-жалкая улыбка Эулалии, ощущение тревоги, тоска, призраки и гнетущие воспоминания, подстерегающие на каждом шагу. Мучительное беспокойство, охватившее меня в Барселоне, усилилось еще больше, когда я узнал об аресте Октавио Пельисы. Его провал ставил под угрозу группу университетских студентов, которой руководил Сакристан, и Луис должен был удвоить осторожность. Хотя Октавио — единственный задержанный студент-коммунист — мужественно держался на допросах, уже через несколько дней жертвами «чистки» стали все слои оппозиции: монархисты, каталонисты и социалисты Пальяк и Жоан Ревентос. Я решил отказаться от поездки в Альмерию: друзья вряд ли смогли бы найти меня в этой отдаленной провинции, чтобы предупредить о новой полицейской облаве. В свою очередь Монику встревожил большой политический резонанс, вызванный моим романом в Париже. Взвесив все «за» и «против», я подумал, что безопаснее находиться за пределами клетки, чем внутри ее, даже если дверца еще открыта, и поспешно вернулся во Францию.

Когда я впервые покидал пределы Испании, на границе меня охватил страх. С годами я научился владеть собой, «пограничный синдром» появлялся все реже, но окончательно страх покинул меня только после смерти Франко. Впрочем, когда в шестидесятом и шестьдесят первом годах мне пришлось пересечь границу в сложных обстоятельствах, рискуя навлечь на себя гнев властей, я держался почти вызывающе: мое хладнокровие, невозмутимость фаталиста, безрассудная вера в свою счастливую звезду поразили окружающих. Еще раньше, на военных сборах после окончания университета, нагло уклоняясь от обязанностей ненавистной службы, я обнаружил, что отчаянная дерзость и бесцеремонность порой вызывает не гнев, а восхищение. Однако, но правде говоря, не дерзость и не бесстрашие вселяли в меня уверенность, заставляли позабыть о риске, причины моего поведения на военных сборах и на границе совсем иные: я просто не способен представить, что наказание может постигнуть меня, и слепо верю в судьбу, в то, что родился под счастливой звездой. Но, хотя в какие-то решающие минуты жизни я проявил самообладание, чем искренне горжусь, мучаясь мыслью об опасности, подстерегающей меня на родине, я постепенно лишился покоя и сна. Сознание того, что приезд в Испанию сопряжен с риском, что там меня могут арестовать без всякого повода, отчасти определило мое противоречивое отношение к родине. В то время как европейские писатели разъезжали по всему свету с невинной беспечностью, пользуясь своим неотъемлемым правом, я многие годы пересекал границу, холодея от страха, с тяжелым предчувствием, которому, к счастью, не суждено было сбыться, что могу, как Луис, угодить прямо в пасть льва, стать жертвой, принесенной на алтарь кровавому, ненасытному божеству, безжалостно пожирающему своих лучших детей. Воспоминания о детских годах и семейные невзгоды лишь подкрепляли мою мысль: в Испании, обреченной на вечную гражданскую войну, жестокость и злоба неизбежно передаются из поколения в поколение. Пока мне не минуло сорок, я видел в Испании не добрую, милую сердцу родину, благословляющую или по крайней мере не отвергающую заботы своего сына о ее языке и культуре, но враждебную, угрюмую страну, где меня подстерегали опасности и угроза расправы. Шрамы, которые оставляют диктатуры и тоталитарные режимы, исчезают не скоро. Выздоровление идет медленно и трудно. Впрочем, один красноречивый факт расскажет об этом лучше любых слов — даже спустя десять лет после смерти Франко я чувствую себя уютнее в Париже, Марракеше, Нью-Йорке или Стамбуле, чем в городах и селениях Испании, где навсегда остались страхи и призраки моего детства и юности.