Страница 72 из 151
Вспоминается Ираклий Гаспарович, наш обществовед, его слова о человеческом братстве. Слова-то эти, собственно, Маркса, но вот они вспомнились мне в трюме. Да, это правда — я подтверждаю! — у пролетариев с загрубелых от труда лиц глядит на нас вся красота человечества!
Мешок к мешку, мешок к мешку — и незаметно растет гора цемента в трюме. И это — дело наших рук. И моих рук тоже!
Как много может человек! И как порой он этого не знает! И в особенности, когда он не познал радости физического труда. Это — особая радость…
Но думать некогда. Кричит Шарков:
— Подходи, ребятка! Не балуй!
— Давай, давай, ребята! — поддерживает его Киселев.
— Давай, давай! — вторит им Романтик.
Мешки летят, летят сверху, каждый раз взрываясь облаком пыли. И тут правда нельзя мешкать, тут не до раздумий.
Подбегает Романтик, хватает с Шарковым мешок и взваливает на спину подбежавшего Киселева. Тот устремляется в глубь трюма.
Летит новый мешок.
Теперь я подбегаю к сходне, подхватываю мешок на лету, взваливаю на спину Романтика. И этот исчезает.
Летит новый мешок.
Но уже появляется Киселев, успевает схватить с Шарковым мешок — мешок совсем рваный, цемент сыплется из всех его четырех углов, — и, отвернувшись, не глядя на меня, они швыряют его на мой палан.
Снова подбегает Романтик, исчезает Киселев с цементом, бегу я на подъемку, исчезает Романтик, снова появляется Киселев, бегу я с мешком. И так — мы кружимся по трюму как заведенные.
Но с каждым новым мешком густеет пыль в трюме. Уже почти что ничего не видно. Нос у меня забит цементом, я пытаюсь дышать ртом, но чувствую на языке и зубах вяжущую тошнотворную кашицу. С трудом я выплевываю ее и хватаю воздух — вернее, цемент!
Я смотрю на Киселева. На моих глазах седеют его рыжие кудри, точно их посыпают пеплом. А лицо Романтика напоминает мне уже не фреску, а маску. Оно покрыто затвердевшим слоем цемента, замешенным на поте. Даже губы залеплены цементом.
А как Шарков, «Казанская сирота»?
У сходни стоит особенно густая завеса цементной пыли. Шарков где-то за нею. Его не видно. Но когда надо схватить мешок, из завесы вдруг прорываются его большие жилистые руки, поднимают и валят мешок и снова исчезают. Шарков уж, конечно, в трюме ни черта не видит, но, как всегда, хорошо чувствует груз. Это у него профессиональная привычка.
Сверху раздается голос старшого:
— Эй вы, в трюме! Живы ли? Где вы там?
Слышу я и другие голоса. Потом снова старшого:
— Эй вы, в трюме! Вылезайте наверх! Перекур! Дайте осесть цементу. Или вы там задохлись?
— Нет, мы еще не сдохли, мы еще живы! — отвечает за всех нас Романтик и первым лезет по лестнице. За ним наверх поднимаются Шарков и Киселев, потом — я.
На палубе нас окружают с таким нескрываемым участием и удивлением, будто бы мы появились с того света или с другой планеты, хотя все тоже изрядно испачканы цементом, вся палуба в цементе. Бегут на нас смотреть и матросы. Видимо, у нас действительно необычный вид.
Растолкав всех, Романтик подходит к борту и с разлету бросается в море. Его примеру следует Киселев. Вода вокруг них сразу же закипает молоком.
Мы с Шарковым только вздыхаем, — не умеем плавать! — и плетемся на пристань, чтобы поплескаться у берега. За нами по пятам тянутся наши лапистые белые следы.
Навстречу толпами идут пассажиры на красноводский пароход. Одни нас сторонятся, другие делают вид, что не замечают, но потом оборачиваются и с трудно скрываемым любопытством или презрением смотрят вслед. А некоторые — открыто и нагло смеются нам в лицо, хотя и не говорят: «Вот дураки!»
Вот, нахально кривя губы, глядит на нас расфранченная пара — он и она, за которыми родители, согнувшись в три погибели, несут их большие тяжелые чемоданы.
Мне хочется крикнуть им:
— Эй ты, красавица! Не морщь свой прекрасный носик! И ты, маменькин сыночек, не корчи ироническую рожу! Без нас — вы ничто!
А при взгляде на идущую вслед за ними другую пару, так похожую на нэпманскую, мне в голову приходит озорная мысль: коснуться плечом их роскошных нарядов, измазать цементом, чтобы не глядели на нас с таким диким ужасом в глазах.
Но это делает за меня Шарков. Он читает мои мысли.
Раздается такой визг, что вся пристань оборачивается в нашу сторону.
А я хохочу. Мне весело. Мне радостно.
С тем же радостным чувством я покидаю пристань после окончания погрузки. На этот раз я не полощусь у берега и не стряхиваю с моей одежды цементную пыль, впитавшуюся в нее, пока мы работали в трюме. Пусть все видят и знают, что я стал настоящим грузчиком, что я грузил цемент, к тому же — без противогаза!
Мне хочется, чтобы мою радость по поводу «крещения» разделила со мною и моя сестра, и все жильцы нашего дома, знающие меня с детства, и все прохожие, и вообще… все, все, все! Потому-то я и не плетусь сегодня вместе с артелью в общежитие, а, попросив Романтика захватить мой палан, иду через Петровскую площадь в центр города.
На углу улиц Шаумяна и Красноводской я нос в нос сталкиваюсь с парнем, которого сразу же узнаю, хотя мы не встречались с ним давно. Он за это время сильно изменился: раздался в плечах, вытянулся, даже отпустил тоненькие, в ниточку, усики. Это — Маэстро.
— Я так рад тебя видеть! — говорю я и порывисто обнимаю его за плечи.
— Гм… я тоже. — Он осторожно отстраняет мою руку и смотрит на меня с некоторым удивлением: с чего бы это?
— Как ты живешь? Что поделываешь? — нетерпеливо спрашиваю я.
— Да, ничего, — неопределенно отвечает он и осторожно счищает с себя цементную пыль.
Я веду себя с ним как старый друг, хотя до сегодняшнего дня мы особенно и не дружили. Жили мы, правда, на одной улице, занимались в далеком детстве одним промыслом: пели на бульваре под аккомпанемент «музыкального инструмента» из… верблюжьих ребер. Вспоминаю еще: когда года четыре назад надо было помочь бастующим английским шахтерам и у меня не было денег для взноса, он поступил благородно, купив у меня самодельный радиоприемник, который потом вернул в рассрочку. Что-то, мне кажется, я еще остался ему должен. Потом Маэстро переехал на Воронцовскую, и мы редко встречались.
Я продолжаю в том же приятельском тоне:
— В городе никого не осталось из знакомых ребят. Радуюсь, когда встречаю кого-нибудь.
— Чудак! Где же ты их найдешь? Все уехали в Москву и Ленинград! — Он произносит это с горечью. — Говорят, кореши твои — Виктор и Топорик — тоже махнули туда? Правда, Гарегин?
— Правда. И Лариса тоже!
— Не пишут, как устроились?
— Давно от них нет писем… Ты работаешь?
— Где там! — Он машет рукой. — Разве легко найти работу без специальности? А на черновую не хочется.
— Учишься?
— Подавал. Не приняли. Отец у меня хотя крупный спец, но ведь считается служащим. При моем положении нужен рабочий стаж.
— А зачем тебе институт? Поступил бы пока работать. Легкую, правда, не найдешь, но тяжелую — сколько угодно. Ну, хотя бы грузчиком. Докером!
— Грузчиком?.. Докером?.. — Он хмурит брови. Чувствую, что он никогда об этом не думал. Но вдруг Маэстро с ожесточением в голосе спрашивает: — А мама?.. Про маму ты подумал?.. — Он порывисто берет меня под руку и тащит мимо Молоканского сада. — Я тебе так завидую!..
— Чему именно?
— Ты работаешь! Ты работаешь! Если не секрет — где?
— Какой же тут секрет? В порту. Вот только что закончили погрузку цемента на пароход. Сегодня, к тому же, я прошел обряд «крещения»: цемент считается самым поганым грузом. Это тебе не кишмиш и не миндаль грузить!
— О-о-о-о! — тянет Маэстро. — И такие грузы бывают!.. Тогда обязательно, Гарегин, я должен показать тебя маме. Пусть увидит, что быть рабочим — это совсем даже не страшно. Зайдем ко мне? Пообедаешь у нас.
Я с улыбкой смотрю на него. Вот дурачок! Что же тут страшного? Вон вытянулся в какого верзилу. Хорошо сложен, широкие, сильные плечи — мог бы прекрасно поработать у нас в артели. Я теперь на всех смотрю оценивающе, с позиции грузчика: подойдет или не подойдет в нашу артель?