Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 151

— Английские лорды обвиняют Советское правительство, что оно разрешило профсоюзам нашей страны пересылать деньги борющимся горнякам Англии, — слышу я гневный голос Мирзояна. — Чемберлен дошел даже до такой наглости, что говорит, будто бы деньги, переведенные английским шахтерам, отпущены из… советского бюджета! Но этот твердолобый должен хорошо знать, что наше правительство не может относиться к советским профсоюзам по примеру некоторых правительств, которые мобилизуют против тред-юнионов полицию, флот, штрейкбрехеров и прочие прелести капиталистического режима. Советские профсоюзы — свободные профсоюзы! Они посылают и будут посылать помощь своим английским братьям!

Вокруг нас встречают эти слова аплодисментами. Аплодируем и мы. Наша колонна движется дальше.

— Не позволим цепным псам английского капитала вмешиваться во внутренние дела Советского Союза! — доносятся до нас гневные слова с балкона. — Руки прочь от советского народа!

— Про-о-очь!.. — несется тысячеголосый крик демонстрантов.

Мы обходим Дворец труда и мимо Парапета направляемся на митинг в школу. Вокруг нас песнями звенят рабочие колонны нефтяников. Над ними море флагов, плакатов и транспарантов. Кружатся на шестах двухметровые чучела, изображающие тройку предателей английских горняков: Томаса, Макдональда и Гендерсона. А вот чучело, непременный участник всех рабочих демонстраций — Чемберлен; как всегда, он смотрит в монокль, выставив вперед лошадиную челюсть. А за ним плывет над колоннами сам главный министр Англии, господин Болдуин, которого мы давно перекрестили в Оболдуя…

Улица рокочет от непрестанного гула. Кажется, весь город вышел протестовать против ноты английского правительства. Ее всюду читают с гневом. Неудивительно поэтому, что сегодня Топорик еще до начала демонстрации успел продать больше двухсот экземпляров «Бакинского рабочего». В ноте что ни слово, то ложь. Это может подтвердить каждый, кто отдавал в фонд помощи бастующим шахтерам дневной заработок или опускал в кружки сборщиков пятачки и гривенники, взамен получая нехитрый значок — «лампу шахтера».

Митинг у нас в классе проводит Мария Кузьминична. Она сегодня кажется особенно строгой. И очень взволнованной! В зажатом кулачке она держит носовой платок, то и дело касаясь им кончика носа.

— Наступает пора, когда мы с вами должны расстаться, ребята, — говорит Мария Кузьминична. — Вы уже почти взрослые люди, заканчиваете первую ступень. Потом у вас будет вторая ступень, потом — третья… Но о первой вы навсегда сохраните память: в стенах этой одноэтажной школы прошло ваше детство, а детство — самая прекрасная пора у человека… Ребята, — дрогнувшим голосом продолжает Мария Кузьминична, проведя платком под глазами, — не надо по случаю окончания школы покупать учителям подарки. Не нужны цветы. Не нужно устраивать подписку на выпускной вечер. Мы объявим сбор денег в фонд помощи детям английских шахтеров. Это будет лучшим нашим ответом на ноту Чемберлена!

Класс горячими хлопками встречает ее слова.

«Доехала ли Анаид-ханум до Армавира? — вдруг почему-то мелькает у меня мысль. — Хватило ли ей моих денег на дорогу?»

Мария Кузьминична протягивает Зое Богдановой, сидящей за первой партой, лист бумаги и говорит:

— Вот, Зоя, ты и поведешь запись. А я скоро вернусь. — И, чтобы не смущать нас своим присутствием, уходит.

Зардевшаяся от смущения, вся какая-то надутая, Зоя настороженно подходит к столу, исподлобья смотрит на класс и очень робким голосом спрашивает:

— Ну, кого на сколько записать?

Но ей никто не отвечает. Хотя все на Зою смотрят не без любопытства: точно не могла Мария Кузьминична поставить кого-нибудь побойчее вести запись! У всех сосредоточенные лица. Думают, переглядываются.

Тогда, еще больше покраснев, Зоя перекидывает на грудь косу и, опустив голову, начинает медленно развязывать свой необыкновенно пышный бант. Сегодня он у нее светло-кремового цвета — цвета чайной розы.

— Ну? — через некоторое время произносит Зоя, готовая разреветься.

Я весь в тревоге, но не знаю, чем ей помочь, растерянно озираюсь по сторонам и не могу понять, почему все время тычет меня локтем в бок Виктор и о чем он спрашивает.

В классе еще минуту царит тишина… И вдруг поднимается такой крик — орут сразу сорок человек! — что Зоя затыкает уши и валится грудью на стол.

— Меня! Меня! Меня! Меня! — кричат со всех сторон. — Двадцать копеек! Тридцать копеек! Сорок копеек!

Виктор снова тычет меня локтем в бок.

— Запишемся на полтинник, а? На меньше как-то стыдно, правда?

— Правда, — говорю я.

— Хотя на мой полтинник плюс твой полтинник можно было бы купить провод для новой антенны, правда?



— Правда, — говорю я, совсем не задумываясь над его словами.

Подбегают к нам Топорик и Лариса. Они тоже решают записаться по полтиннику.

А Зоя в продолжающемся шуме и крике вдруг ретиво принимается наводить порядок в классе и даже чересчур громко стучит кулаком по столу. Она называет фамилию ученика, тот вскакивает, говорит сумму, она торопливо записывает и выкликает следующего. Но ведет она эту запись неорганизованно: то по рядам, то взглянув в журнал, то кого ей вздумается назвать.

Но очередь постепенно все же подходит и к нам. Называет сумму Лариса. Потом Топорик. Потом еще трое других учеников. Встает Виктор. Вслед поднимаюсь я. Но тут почему-то Зоя обращается к Вовке Золотому:

— Вовка, ты, кажется, хотел сказать?

Я смертельно обижаюсь и сажусь.

Виктор зло смотрит на Вовку Золотого, говорит:

— Ну, этот может и ничего не внести. Какое ему дело до английских школьников? Нэпмач! — Это у него самое ругательное слово.

Я молчу, хотя весь киплю от возмущения.

Вовка Золотой встает. Некоторое время он глубокомысленно думает, красуясь перед всем классом. Ну как ему не красоваться! На нем бархатная курточка, какой нет ни у кого другого. Белоснежная шелковая рубашка с отложным воротником. Большой бант на груди. Поэтическая шевелюра. Ведь он у нас ходит в поэтах, пописывает стишата девочкам в альбомы. Он непременный гость на всех девчоночьих именинах и рождениях.

Правда, Вовка плохо учится. Но разве это имеет какое-нибудь значение для него? Учителя ведь все равно ставят ему хорошие отметки, за исключением Марии Кузьминичны конечно, она у нас строгая. Говорят: «Он необыкновенный ребенок, он еще покажет себя в будущем, разве вы не видите, какие у него задумчивые глаза?» А что он может показать? Болван болваном!

— Мне и рубля не жаль, — наконец произносит Вовка Золотой. — Запиши, Зоя, один рубль. Это мой ответ Чемберлену! — И он своими миндалевидными глазами обводит весь класс.

И класс ахает от изумления. Рубля до него никто не называл.

— Браво! — вдруг кричит Зоя. — Браво, Вовка! Вот это — ответ Чемберлену!

Вовка садится. У него очень утомленный вид. Зоя не без досады смотрит в мою сторону.

— Кажется, ты что-то хотел сказать, Гарегин?

Слова ее убивают меня. В них столько пренебрежения!

Ах, Зоя, Зоя! Видела б она хоть раз, как порой вечерами я скрываюсь в подъезде напротив их дома, слушая ее игру на рояле! Догадалась бы, как я терпеливо жду ее появления в настежь распахнутом окне с улетающими занавесками, пока она, усталая от игры, не ляжет на подоконник и не станет болтать ногами, как маленькая… Она не видит меня, а я ее вижу. И эта моя тайна дает мне столько радости, что я долго потом хожу по улицам, прижав руку к гулко бьющемуся сердцу…

Виктор толкает меня локтем в бок, шепчет:

— Перешиби этого гада! Но это я знаю и без него.

— Да, хотел! — кричу я Зое, вскочив. — Запиши меня на один рубль и пятьдесят копеек.

Класс снова ахает! Все оборачиваются в мою сторону. Смотрят со страхом и любопытством. Мыслимое ли дело — один рубль и пятьдесят копеек! Многие из учеников сроду не держали в руке таких денег. Это почти вдвое больше месячной платы за завтраки в буфете.

Тогда сразу же вскакивает Вовка Золотой. Глядит на меня ненавидящими глазами — они могут быть и такими, эти кроткие миндалевидные глаза! — и тоже кричит: