Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 151

Мать очень обрадовалась тахте, хотя она узенькая и короткая. Виноват в этом плотник. Он сказал: «Зачем вашей матери длинная Тахта, раз она у вас безногая? Да и доски нынче дорогие». Мы обиделись, но промолчали.

Худенькая, беленькая, без кровинки в лице, с белым колпачком на голове, мать сидит на тахте и говорит:

— Ну, слава богу, снова мы все вместе!

За эти долгие месяцы пребывания в больнице она, видимо, уже свыклась со своим положением. Или это мне только так кажется? Она кладет свои бескровные руки на стол, гладит их, горько усмехается:

— Вот какая я стала белоручка!

К нам все время стучатся соседи, поздравляют мать с благополучным возвращением домой.

— Детям теперь будет хорошо, — говорят они, — у них все же есть мать.

Мать грустно улыбается:

— Разве что детям я нужна…

Весь двор знает наше трагическое положение, и каждый из соседей по-своему выражает нам сочувствие. Если и не все, то многие искренне хотят нам помочь.

«Может быть, не так уж все страшно обстоит у нас, — думаю я, глядя, как тесно становится в комнате от соседок. — Может быть, нас и не выселят из дома, и умереть не дадут с голоду?»

С двумя простынями, хотя и старенькими и чинеными, приходит бабушка Виктора, Ангелина Ивановна. Три чашки и тарелки приносит мать Топорика. С цветами в вазе приходит бабка Эмма. Много разных вещей, необходимых в хозяйстве, приносит Парижанка. К нам даже приходит мать Феди, «императрица Екатерина». Она дарит матери шерстяной платок.

Потом заходит соседка Люся с мужем-китайцем. У него трудно выговариваемое имя, но по-русски его просто зовут Максимом. За плечом у китайца тяжелый мешок. Он скидывает его на пол, сосредоточенно развязывает узел на горловине, достает большой белый калач на восемь-десять фунтов и кладет на стол.

Оказывается, Максим только что с поезда, вернулся с Северного Кавказа, не то из Георгиевска, не то из Невинномысской, куда возил продавать артельные игрушки. Люся встречала его на вокзале и по пути домой, видимо, рассказала о нас.

Калач, лежащий на столе, белый и пышный. Такие хлебы, как мне приходилось видеть потом, выпекали только в северокавказских станицах. У них особенный вкус и особенный запах.

Закинув мешок за спину, китаец говорит:

— Кушайте на здоровье. Все будет хорошо!

— Макс! — произносит Люся. — Ведь они, оказывается, тоже из Астрахани. И Гоар вот служила в Одиннадцатой армии. Только она была швеей, шила для вашего брата белье.

Китаец гладит меня по голове и, порывшись в кармане, протягивает конфету.

Они уходят.

Мы долго молча сидим вокруг большого белого калача. Такого в Баку не сыщешь. К тому же он ведь стоит очень дорого.

Мать отрезает горбушку и протягивает мне. Ах, какой это вкусный хлеб! От одного его запаха кружится голова.

Потом к нам снова заходят Парижанка с бабкой Эммой. Они приносят в двух кастрюлях суп и котлеты — мы очень давно не видели настоящего обеда.

— Самое неприятное на свете, — говорит мать за обедом, — когда тебя жалеют. С детства я это ненавидела. Но у меня так сложилась жизнь, что жалеют меня и по сегодняшний день.

Я хорошо понимаю слова матери. Мне тоже бывает обидно, когда нас жалеют, говорят какие-то горькие слова. От жалости меня всегда пригибает к земле.

— Ничего, ма, — говорю я. — Вот начну работать, и тогда мы ни от кого ничего не будем брать.

Мать только улыбается на мои слова, а Маро просто нагло смеется.

— Совсем и нечего смеяться! — говорю я с обидой.

— Но, сынок, ты ведь еще маленький, — сдерживая улыбку, говорит мать. И вдруг она плачет. Да, ценою больших усилий ей удается скрывать свои чувства!

Маро… Та, разрыдавшись, убегает в кухню.

— Ну, совсем и не маленький, — говорю я, чтобы что-нибудь сказать. — Многие мальчишки вон работают или торгуют ирисками и папиросами.



— И я что-нибудь могла бы делать, — говорит Маро из кухни.

— Нет, тебе нельзя, — вытирая слезы, произносит мать. — Ты девушка, тебе надо учиться.

— А Гарегину не надо, да? — сквозь слезы спрашивает Маро.

— Ему тоже, конечно, надо учиться. Вам обоим надо учиться. Но ты девушка, тебе надо в первую очередь. Неграмотных теперь парни замуж не берут.

— А я буду и работать и учиться, — выручаю я мать. — Вот увидишь!

— Я тоже, конечно, не буду сидеть сложа руки, — говорит мать. — Ведь как-никак я умею шить на швейной машине. Кроме того, я могу вышивать, могу вязать шали, торами они называются. Научила меня этому еще в детстве бабушка, царствие ей небесное… — И мать крестится. — Что бы я сейчас делала, если бы ничего не умела? Учись, сынок, твердо знай какое-нибудь ремесло! Хоть камни тесать! Тогда человеку ничего не страшно. Он нигде не пропадет.

— А это правда, мама, что раньше девушку могли выдать замуж, не спрашивая ее согласия? — вдруг ни с того ни с сего спрашивает из кухни Маро.

— Конечно, правда, — отвечает мать. — Мнение жениха, а тем более невесты совсем даже не было обязательным. За них решали родители.

— А ты меня не выдашь насильно?

— Дура, — говорю я. — Кому ты нужна?

Маро вбегает в комнату, сверкая глазами, готовая убить меня. Она в бешенстве.

— Если ты хочешь знать, болван, — она заносит надо мной кулак, — мне уже делали предложение! — И, снова разревевшись, убегает в кухню. За перегородкой я слышу ее всхлипывания.

— Я начну работать, и мы больше не будем принимать подачки, правда, ма? — спрашиваю я, не обращая внимания на горькие слезы сестры.

— Правда, сынок, — задумчиво отвечает мать. — Ведь ты мужчина. Только вот, сынок, что б ты мог делать? Какую работу?

— Почему бы мне не работать в игрушечной у китайцев? Они ведь добрые люди и хорошие мастера. Пусть тетя Люся попросит своего Максима. Я мог бы красить для них перья, строгать палочки, продавать игрушки.

— Продавать — нет! — строго говорит мать. — Их у тебя могут отнять беспризорники. Вон какие ужасы рассказывают про них.

— Не отнимут, — храбро отвечаю я. — Я с собой буду брать палку.

— Хорошо, — соглашается мать. — Я поговорю с Люсей. Она — золотое сердце. Чем приносить нам калачи, пусть лучше найдет тебе какую-нибудь работу.

Поговорить с Люсей матери удается только через несколько дней, когда та приходит к нам… с небольшой головкой рафинада. Сахар до половины упакован в синюю бумагу и напоминает пушечный снаряд.

Мать благодарит Люсю и от сахара отказывается. Он, видимо, стоит очень дорого.

— Глупости! — резко отвечает Люся и ставит «снаряд» перед матерью. — Будешь чай пить с сахаром. Мы из одной армии или нет? Из одной, Одиннадцатой, героической! Значит, должны выручать друг друга. Как в бою! — Она садится рядом с матерью на тахту, обнимает ее за плечо. — Ты знаешь, Гоар, что такое выручка в бою?

— Нет, — отвечает мать, — хотя догадываюсь. Мне в боях не приходилось участвовать. Те два года, что я прожила в Астрахани, я провела за швейной машиной. Шила день и ночь! Армия ведь была большая, всем нужно было белье.

— А я участвовала! Имею два ранения! — выкрикивает Люся, поправляя красную косынку на голове. — И две контузии! Я ведь, Гоар, была медсестрой в интернациональном батальоне тридцать третьей дивизии. Слышала про такой?

— Слышала. В Астрахани были еще мадьярский и другие батальоны.

— Правильно, были такие батальоны, — соглашается Люся. — Но самым боевым был интернациональный батальон. А в нем — китайская рота. Знаешь про это? Командовал ротой мой Максим.

— Нет, не знаю, — чистосердечно признается мать.

— Вот именно, не знаешь. А я знаю. Я свой боевой путь начала с этим батальоном еще во Владикавказе.

— Такие, как ты, ничего не должны бояться, — говорит мать. — Ты, видимо, была как огонь!

— Да, я была храброй, Гоар, — с радостью отвечает Люся. — Из-под самого огня выносила раненых. Порою не бывало простого бинта и йода, а бойца надо было спасти. И я спасала! Потом вместе с армией отступала через проклятые Калмыцкие степи. Это уже было в декабре восемнадцатого года. Слышала, наверное, что был за переход? В бурю и в стужу… Без хлеба и воды… По пояс в снегу… Да, — говорит Люся, вытирая концом косынки выступившие слезы, — жутко даже вспомнить. Из батальона в восемьсот человек больше половины переболели тифом. Многих похоронили в песках и в сугробах, многие осели во встреченных поселках, но наша рота дошла до Астрахани.