Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 60

И ему стало так жаль себя, так жаль, что, стоя посреди улицы, он заплакал горькими слезами.

В таком виде нашел его Василий Гремин и крайне удивился, что вдруг мужчина, совсем взрослый, стоит среди улицы и плачет. Поэтому Гремин остановился, вылез из колымаги и стал спрашивать Станислава, что с ним.

Венюжинский с утра ничего не ел, совершенно ослабел от усталости и волнения и совсем расчувствовался, когда посторонний человек принял в нем участие. Ему это показалось настолько трогательным, что он окончательно взвыл во весь голос и, плача, стал объяснять, что он — сирота, бездомный, но благородный шляхтич, обманом завлеченный в Петербург и не имеющий здесь пристанища. Он тут же рассказал целую историю про себя, главным образом потому, что все у него выходило очень хорошо и чувствительно.

Добродушный Василий Гаврилович принял за правду каждое его слово и, ощутив несказанную жалость к несчастному, привез его к себе домой.

Здесь, пока Митька спал, Гремин с Венюжинским сидели в столовой, и Станислав, налегая на наливку, рассказывал уже такие небылицы, в смысле своих приключений, что даже распустивший с полным доверием свои уши Василий Гаврилович усомнился в истинности его рассказа, но сидел и думал:

«Да если хоть часть из того, что он тут рассказал, — правда, то и этого вполне достаточно».

Наевшись, а главное, напившись, Венюжинский захотел спать. Гремин поспешил приютить у себя бездомного и уложил его, соорудив ему постель в угловой комнате.

В старину, когда дороги не только по деревням, но и в городах были таковы, что гостям приходилось заночевывать, во всех домах всегда имелся готовый запас перин и подушек.

Станислав заснул и захрапел. Потом он проснулся и отпил из стоявшей у его изголовья кружки превкусного шипучего меда. Это было так вкусно, что он залпом осушил всю кружку и сейчас же заснул опять.

Долго ли проспал он так, Станислав не помнил, но затем ему почудилось, что он открыл глаза и увидел, что лежит на той самой постели, на которой заснул, но кругом стены исчезли, а вместо них какие-то занавесы в складках, и потолок тоже весь обвешан занавесами, и ни дверей, ни окон не видать, а всё только одни занавесы, занавесы, занавесы, восточные и пестрые, и свет льется как-то хитро, что не распознать, откуда он, как будто воздух сам по себе светится. На полу ковер; посредине его круглый столик, низенький, покрытый до полу красной скатертью. Дальше — на двух возвышениях две курильницы, и из них дымится какое-то великолепное, одуряющее своим пряным запахом благовонное курево.

И вдруг между этих курильниц появляется с ног до головы закутанная в темное покрывало фигура женщины в тюрбане, с темными огромными очками вместо глаз.

— Я — та, которую ты ищешь, — говорит она, — я — госпожа Дюкар. Ты пленил меня своей красотой и храбростью, пан Венюжинский.

Станислав лежал, слушал, глядел и невольно с удовлетворением думал:

«Наконец-то воздают мне должное!»

— Я привела тебя в свои волшебные чертоги, ибо я — самая могущественная в мире волшебница; стоит тебе захотеть — и ты будешь здесь властелином.

«Стоит захотеть или не стоит?» — рассуждал про себя Венюжинский и решил, что, кажется, стоит.

— Ну что ж, — сказал он, — если пани будет ласкова…

— Погоди, не двигайся, иначе все это вокруг тебя исчезнет. Сейчас ты увидишь меня такой, какова я на самом деле.

Фигура исчезла, а на ее месте появилась дивной красоты пастушка. По крайней мере Станиславу казалось, что такой прелестницы он в жизни не видывал.

— Вот и я, — сказала она, приседая, и начала танцевать под какую-то весьма странную музыку, не похожую на звуки обыкновенных инструментов.

Венюжинский сделал движение, чтобы встать, и пастушка тут же исчезла.

Станислав вспомнил, что он был не одет, и понял, что, конечно, неудобно было ему неодетому показать вид, что он хочет встать при такой очаровательной волшебнице. Он искренне сожалел, что был так неловок, и хотел громко позвать пастушку, пообещав ей, что он будет лежать смирно; но в этот миг из складок занавеса показался в очень богатом восточном одеянии тот самый человек, который назвал себя слугой князя Карагаева и исчез из трактира, накликав на голову Станислава все несчастья.

— Я — сам князь Карагаев, — сказал он, — и обманул тебя, сказав, что я — только слуга его. Но как ты смел проникнуть сюда, куда ни одному смертному вход не дозволяется?





— Ваше сиятельство, ясновельможный пан! — задрожав как осиновый лист и с трудом попадая зубом на зуб, проговорил Станислав. — Я, право, не виноват, что нарушил ваш покой, но я попал сюда во сне и совсем против своего желания.

И только что он успел произнести это, как князь Карагаев исчез из складок, а на его месте снова появилась пастушка.

— Так-то ты искал меня? — гневно заявила она. — Значит, ты лгал, что стремился найти меня, если говоришь, что попал сюда против своего желания!

Станислав никогда в жизни не был в таких странных обстоятельствах. Вообще, он считал, что великолепно умеет держать себя во всяком обществе, как вполне «гжечный» поляк, но что ему было делать, когда с одной стороны был очень сердитый князь, а с другой — очаровательная пастушка. Он решил, что откровенность будет самым лучшим средством смягчить ее сердце, и ответил:

— Извините, проше пани, но я так сказал только для шутки. Мы с князем Карагаевым — давнишние знакомые и даже приятели.

— Лжешь, — загремел голос князя, и он сам снова показался, — никогда ты со мной приятелем не был. Гей, евнух!

И показался страшный черный евнух в белом халате и с огромным ножом:

— Казнить мне сейчас же этого негодяя! — приказал князь Карагаев, показывая на Станислава.

Евнух молча принялся точить нож о брусок, который достал из кармана.

Венюжинский страшно испугался не столько ножа, сколько страшного вида евнуха. К тому же он не мог разобрать как следует, происходит ли все это наяву или во сне. Будь он уверен, что это — не сон, он, конечно, знал бы, что ему делать, — он стал бы защищаться, Но тут приходилось подчиняться страшному черному евнуху и оставалось только просить пощады.

Станислав стал очень умильно просить, чтобы его пощадили, и вследствие своей обычной в таких случаях чувствительности расплакался.

— Вот что, — сказал князь Карагаев, — я тебя пощажу, если ты напишешь на этом клочке бумаги то, что я тебе продиктую, — и он подал ему кусок бумаги, отрезанный неправильными вавилонами.

Венюжинский узнал этот кусок бумаги и спросил, что же он должен написать тут.

— Напиши немцу Иоганну, — приказал князь Карагаев, — что ты больше с ним не увидишься, потому что он — дурак, а с дураками ты, умный человек, дела не желаешь иметь.

Станислав стал отнекиваться, как только мог, но нож евнуха так неприятно лязгал по бруску, что Венюжинский, так и быть, уж согласился, чтобы от него только отстали. Он написал все, что от него требовали (перо и чернильница стояли возле его изголовья); князь подал ему сургуч и восковую свечку; Станислав запечатал письмо, написал адрес и должен был, опять-таки по требованию Карагаева, приписать «весьма спешное».

Как только он исполнил это, князь исчез, взяв письмо, вместе с ним исчез и евнух, а перед ним опять показалась пастушка с кружкой шипучего меда в руках.

— Ты был ужасно храбр, — сказала она, — и обладал замечательным присутствием духа! Вот тебе в награду, выпей!

Станиславу было очень приятно, что эта прекрасная пастушка может так отлично его понимать; кроме того, после пережитых волнений ему действительно захотелось пить, и он выпил мед залпом. Почти сейчас же все у него смешалось и погрузилось во тьму.

37

ДОЛГ ПЛАТЕЖОМ КРАСЕН

Венюжинский проснулся, когда уже было сосем светло и в окно глядело солнце. Очевидно, день сегодня обещал быть хорошим и солнечным.

Венюжинский открыл глаза, потянулся и не без удовольствия уверился, что лежит в угловой комнате, в которой приютил его гостеприимный хозяин, и что весь этот бред с князем Карагаевым и со страшным евнухом был действительно только бредом, который уже прошел и никаких последствий иметь не может, так как вовсе не относится к действительности. В ночном виде́нии, правда, были моменты и не лишенные приятности; это когда появлялась пастушка, но все-таки она не могла сгладить и искупить тот страх, который он испытывал перед огромным ножом.