Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 31



— Его вскроют, — сказал он мне и перекосился, чтобы не заплакать.

— Как — вскроют?

— Очень просто. Разрежут живот и начнут копаться. Жалко.

Мы немного поспорили, у всех ли ежей внутренности на том же месте.

— Ладно, наплевать, — сказал я. — Другого купишь… Сколько тебе дали?

Валька молча разжал кулак. Еж был полудохлый, и дали только двадцать копеек.

— А у меня тридцать, — сказал я. — Сложимся и купим спиннинг.

Про спиннинг я нарочно сказал, чтобы его утешить. Спиннинг — это такая складная длинная удочка с длинной леской на колесе, так что наживу можно закидывать от берега метров на сорок. Я видел эту штуку еще в Энске. Один пристав в Энске ловил рыбу спиннингом.

Мы сложились и даже обменяли наши гривенники и пятиалтынные на один новенький серебряный полтинник. Полтинников я еще не видел, они почему-то редко попадались.

Вся эта история с Валькиным ежом сильно задержала меня, и, когда я выбрался к доктору, уже начинало темнеть. Он жил далеко, на Зубовском бульваре, а трамваи были теперь платные, не то что в двадцатом году. Но я все-таки доехал бесплатно.

Только одно окно светилось в глубине сада, в белом доме с колоннами на Зубовском бульваре, и я решил, что это в комнате доктора горит свет. Я ошибся. Доктор жил, оказывается, в третьем этаже, а свет горел во втором. Квартира восемь. Вот она. Под номером было крупно написано мелом:

«Здесь живет Павлов, а не Левенсон».

Павлов — это и был доктор Иван Иваныч.

Мне открыла женщина с ребенком на руках и, все время шикая, спросила, что мне нужно. Я сказал. Она, все шикая, сказала, что доктор дома, но, кажется, спит.

— Все-таки постучи, — шепотом сказала она. — Наверно, не спит.

— Не сплю! — закричал откуда-то доктор. — Кто там?

— Какой-то мальчик.

— Пусть войдет.

Я в первый раз был у доктора и удивился, что в комнате такой беспорядок. На полу, вперемешку с пакетами чаю и табаку, валялись кожаные перчатки и странные красивые меховые сапоги. Вся комната была завалена открытыми чемоданами и заплечными мешками. И среди этого развала со штативом в руках стоял доктор Иван Иваныч.

— А, Саня! — весело сказал он. — Явился. Ну, как дела? Живешь?

— Живу.

— Отлично! Кашляешь?

— Нет.

— Молодец! А я, брат, о тебе статью написал.

Я думал, что он шутит.

— Редкий случай немоты, — сказал доктор. — Можешь сам прочитать, в номере семнадцатом «Врачебной газеты». Больной Г. Это, брат, ты. Считай, что прославился. Правда, пока еще в качестве больного. Но всё впереди.

Он запел: «Всё впереди, всё впереди!» — и вдруг накинулся на самый большой чемодан, захлопнул и сел на него, чтобы он лучше закрылся.

Должно быть, доктор собирался уезжать из Москвы. Я хотел спросить, куда он едет, но решил сперва узнать, почему у него на двери написано, что здесь живет он, а не Левенсон.

Доктор засмеялся.

— Иван Иваныч, почему у вас на двери написано, что здесь живете вы, а не Левенсон?

— Потому что здесь живу я, — сказал он. — А Левенсон живет в соседнем доме. У него номер восемь, и у меня восемь. А ворота общие. Понял?

— Понял.



Доктор очень много говорил в этот день. Таким веселым я его еще не видел. Вдруг он решил, что нужно что-нибудь мне подарить, и подарил кожаные перчатки, старые, но еще очень хорошие, застегивающиеся на ремешок. Я стал было отказываться, но он без разговоров сунул мне перчатки и сказал:

— Бери и молчи.

Нужно бы поблагодарить его за перчатки, но я вместо благодарности спросил:

— Вы куда это собрались? Уезжаете?

— Уезжаю, — ответил доктор. — На Крайний Север, за Полярный круг. Слыхал?

Я смутно вспомнил письмо штурмана дальнего плавания.

— Слыхал.

— Ну вот. У меня там, брат, невеста осталась. Знаешь, что это такое?

— Знаю.

— Врешь. Знаешь, да не понимаешь.

Я стал рассматривать разные странные штуки, которые он брал с собой: меховые штаны с треугольным кожаным задом, какие-то металлические подошвы с ремнями и так далее. А доктор, укладывая, все говорил. Один чемодан ни за что не закрывался, и он взял его за верхнюю крышку и опрокинул на кровать. При этом большая фотографическая карточка упала к моим ногам. Это была уже довольно старая, пожелтевшая карточка, согнутая в нескольких местах. На оборотной стороне было написано крупным, круглым почерком: «Судовая команда шхуны «Св. Мария». Я стал рассматривать карточку и, к своему удивлению, нашел Катиного отца. Да, это был он! Он сидел в самой середине команды, скрестив руки на груди совершенно так же, как на портрете, висевшем у Татариновых в столовой. Но доктора я не нашел на карточке и спросил, почему его нет.

— А это потому, брат, что я не плавал на шхуне «Святая Мария», — затягивая ремнями чемодан и страшно пыхтя, сказал доктор.

Он взял у меня карточку и подумал, куда бы ее положить.

— Один человек оставил — на память.

Я хотел спросить, кто этот человек, не Катин ли отец, но он уже положил карточку в книгу и книгу — в заплечный мешок.

— Ну, Саня, — сказал он, — мне пора. А ты пиши, что делаешь и как себя чувствуешь. Имей, брат, в виду, что ты — экземпляр интересный!

Я записал его адрес, и мы простились.

Домой я пошел пешком и по пути сделал небольшой крюк — послушать громкоговоритель на Тверской. Это был первый в Москве громкоговоритель. Он был очень интересный, но немного слишком орал и напомнил мне поэтому Гришку Фабера в трагедии «Настал час».

Когда я подходил к детдому, шел уже одиннадцатый час, и я немного боялся, что двери уже закрыты. Ничего подобного! Двери открыты, и во всех окнах свет. Что случилось?

Как пуля, я влетел в спальню. Пусто! Кровати постланы — должно быть, уже собирались ложиться.

— Дядя Петя! — заорал я, увидя повара, выходившего из кухни в новом костюме, со шляпой в руке. — Что случилось?

— Приглашен на собрание, — загадочным шепотом ответил повар.

— Какое собрание? Куда?

— Собрание всех учащихся, преподавателей и служебного персонала, — так же загадочно сказал повар.

Должно быть, он успел здорово клюкнуть, потому что надолго закрывал глаза после каждого слова. Он начал было объяснять мне, что раз он приглашен на собрание, стало быть, должен одеться, как человек, но я уже бежал наверх, в школу.

Актовый зал был полон, яблоку негде упасть, и еще много ребят стояло у дверей, в коридоре. Но я-то пролез и сел в первом ряду, только не на стул, а на пол, перед самой эстрадой…

Это было торжественное собрание под председательством Вари. Очень красная, она сидела в президиуме с карандашом в руке и все время закидывала за ухо прядь волос, падавшую ей прямо на нос. Это было первое большое собрание, на котором она председательствовала, и понятно, почему она так волновалась. Другие ребята из ячейки сидели у нее по бокам и что-то прилежно писали. А над ними, над столом президиума, над всем залом висел мой плакат. У меня занялось дыхание. Это был мой плакат — аэроплан, парящий в облаках, и над ним надпись: «Молодежь, вступай в ОДВФ!» Но при чем тут был мой плакат, этого я долго не мог понять, потому что все ораторы говорили исключительно о каком-то ультиматуме. Но вот выступил Кораблев, и все стало ясно.

— Товарищи! — негромко, но отчетливо сказал он. — Советскому правительству предъявлен ультиматум. В общем и целом, вы очень правильно оценили значение этого документа. С вашей точки зрения, авторы его — типичные империалисты. Совершенно верно! Но было бы ошибкой предполагать, что они этого не знали или что от вас услышали об этом впервые. Нет, мы иначе должны ответить на ультиматум! Мы должны создать в нашей школе ячейку Общества друзей воздушного флота!

Все захлопали и потом хлопали после каждой фразы Кораблева. Между прочим, в конце он показал на мой плакат, и я почувствовал с гордостью, что вся школа смотрит на мой аэроплан, парящий в облаках, и читает надпись: «Молодежь, вступай в ОДВФ!»

Потом выступил Николай Антоныч и тоже очень хорошо говорил, а потом тетя Варя объявила, что комсомольская ячейка полностью вступает в ОДВФ. Желающие могут записаться у нее завтра от десяти до десяти, а пока она предлагает устроить сбор в пользу советской авиации и собранные деньги послать в адрес газеты «Правда».