Страница 30 из 34
48
«Приметы пропавшей: средний рост, волосы черные, глаза карие, с раскосинами, улыбка открытая, с ямочками на щеках. Одета в длинное пальто, в серый платок, башмаки большие…» Он стоял посреди тротуара, в луже, сбежавшей из водосточной трубы, и напряженно всматривался в лица идущих мимо людей. Вот–вот и она выплывет из людского потока. Но лица были чужие, озабоченные. Лица исчезали под арками домов, в воротах Мытного двора, в переулке… А он все стоял и вглядывался. Но тут вдруг вспомнил о Твери. В том городе у нее родня. Уж не уехала ли? А может, готовится уехать и сейчас на вокзале, в толпе, подступившей к вагонам. Он остановил проезжавшую мимо пролетку, попросил ехать на вокзал. На вокзале, обойдя длинные ряды скамеек, на которых сидели и лежали пассажиры, бездомные, безработные, не увидел среди них знакомого лица и вышел на перрон. Долго стоял, глядя на толпы людей, карабкающихся в вагоны с громыханьем сундучков, деревянных чемоданов, с оханьем, с тумаками, с матерщиной. Ему показалось, что он провожает Полю, по существу далекую и совсем незнакомую девчонку, листочек, гонимый ледяным ветром по булыжникам жизни. И этот паровозный дым, от которого закисало во рту, и гулкое бряканье колокола, трель свистков и шарканье колес — все это заставило его уйти в себя, оцепенеть, будто, и правда, в одном из поплывших мимо вагонов, в окне, мелькнет сейчас знакомое лицо, и обожжет ему сердце до боли тоска прощания. Но и здесь были чужие, всматривающиеся с холодным любопытством люди. Вернулся на площадь, а от площади вдруг надумал зайти домой, сам не зная почему. Удивил этим мать. — Что–то ты сегодня, Константин Пантелеевич, не в себе, — суетясь возле печки, сделала она свое заключение. — И рано вернулся, и молчишь. С некоторых пор стала она его звать по имени–отчеству. Он сердился, а она смотрела укоризненно на него, как на бестолкового человека: «Такая должность, ну–ка, инспектор». И он в конце концов махнул рукой. А сегодня заворчал снова: — Полно тебе чудить, мать. Я тебе чужой разве. Не выдержав, признался, поняв теперь, что для того и домой завернул: — Эта девушка, сирота, пропала. Свидетель. — Это как же так? — растерянно спросила мать, ставя на стол миску с похлебкой. — Как пропала, Костяня? (Ишь ты, и величать сразу забыла.) — Да так… А мать напустилась на него, сложив руки крестом на груди: — Для чего же вы там сидите? Говорила тебе, приведи сиротку, так нет… Привел — никуда не делась бы. Ищи теперь и приводи в гости. — Вот черт, — хлопнул он по столу ладонью. — Там Подсевкин требует, тут ты… Прямо особа важная, эта Аполлинария. Помешивая похлебку, обжигаясь, гадал, куда она могла подеваться. Может, у судьи нянчит ребенка? Или же в ночлежке «Гоп», или в «Северных номерах»? И, одеваясь быстро, пообещал матери: — С гостиницы начну… В «Северных номерах» он отыскал закуток, где жила Лимончик. Она была дома, стирала. Так непривычно было — та, в «Бирже», накрашенная, и эта, у корыта, с откинутыми волосами, простым лицом… Она спросила нелюбезно: — С проверкой, товарищ инспектор? — Может, и с проверкой. Она вытерла руки о передник, смахнула тряпкой с табурета: — Садитесь тогда. Он присел, оглядывая маленькую комнатку, с цветами на подоконнике: — Цветы любишь, гляжу. Она вздохнула, вдруг улыбнулась: — Последний месяц здесь я, Константин Пантелеич. Уезжаю в Питер… — И добавила сразу, значит, уже решила: — На фабрику пойду… Устроят? — спросила, внимательно глядя на него. — Как же, Зина, — сказал он. — Только обратись. А жизнь эту с уголовным миром надо кончать. Добра не жди. Или тюрьма или больница. Вон как кончили твои дружки Ушков с Хрусталем… Она подалась к нему, раскрылись широко глаза: — Не слышала еще. — Ушков застрелен. Хрусталь сейчас в камере. Суд ему будет строгий. Опять побег. Кража из склада, грабеж. Да еще прежние судимости. Так, может, и не встретитесь в Питере больше… Она вскинулась испуганно: — Понимаю, Константин Пантелеич… Все понимаю. Верно вы тогда сказали, — вздохнула она, — сколько же можно. Время, оно ведь стукнет по голове. Не все молодая буду… Попробую, как и все… Чаю не хотите ли, товарищ инспектор? Или за пивом сходить? — вдруг лукаво спросила она. — Найдется здесь же, в гостинице… Он нахмурился: — Я тебя вот о чем спросить хочу, Зина. Не встречала ли девушки, из прачек она, у Синягина работала. Полей зовут. Не бывала здесь вчера или позавчера? — Из себя–то какая? — Черноволосая, ямочка на подбородке, в пальто длинном, с матери… Платок как ветошь, — грустно и с какой–то злобой проговорил он, вдруг почувствовав в сердце нахлынувшую тоску по этой девчонке. — Нет, не видела, — задумчиво сказала она. — Бывают здесь всякие, из нянек, из прислуги… А такой не видела. Тогда он достал из кармана фотографию Вощинина: — Этого помнишь? Она склонилась, выгнув красивую тонкую шею. Вот девка — ведь в танцовщицы бы вышла, не такая судьба. Вся изогнутая. Даже подивился, даже невольно уставился на ее талию под ситцевым платьем. Ишь ты какая… — Как же, — вздохнула Лимончик. — Встречались один раз. Искал он меня в тот вечер и не нашел. Может, и не попал бы на «перо». — Сынок где–то ходит. Не слышала? — Нет, не слышала… Да и не сказала бы, — добавила, жестко поджав губы. — Не мое дело это, а ваше… — То–то и есть, что наше. А ведь если бы все вы помогали нам, скоро бы очистили город от профессиональных преступников. Ну да очистим… А тебе все же спасибо, Зина, — сказал он, положив руку ей на плечо. — Это за что же? — Скажем, может, после. Не сразу. Большую помощь ты нам оказала. Он забрал фотографию, поднялся. — А прачка что? — спросила она. — Замешана? — Да нет… — Он улыбнулся задумчиво. — А за тебя я рад, если другой становишься. — Другой, — согласилась она. — Бывало, то к пиву вечером, то ли к кокаину. Зарядишь понюшку и вроде как летишь куда–то… По звездам. И так хорошо… А теперь не тянет. Домой хочу, как и все чтобы… — Ну и ладно… Счастливо тебе. Перед отъездом–то, может, зайдешь к нам попрощаться… Она расхохоталась: — Чего доброго, и не уедешь, коль зайдешь. Но тут же оглядела его ласковыми глазами, сказала: — Спасибо, Константин Пантелеич. Может, и зайду. На улице в темноте сыпал снег, и лошади неслись черными тенями, глухо стучало в стенах, скрипели задвигаемые дворниками железные ворота. Поблескивал снег, сыпал с карнизов за воротник. Костя поднял голову, как из глубокого колодца вглядываясь в небо: — «По звездам» — ишь ты, что придумала Зинаида. Не торопясь, вышел на площадь и увидел, как, заворачивая за белую изящную громаду театра, едва не сбив афишную будку, промчались конные милиционеры. Обычно постовые выезжают по двое, тут их было трое. Их пригнутые, как в атаке, спины, развевающиеся на морозном ветру полы шинелей и отвороты островерхих «буденовок» остановили Костю. Тревога запала вдруг в сердце. С чего такой аллюр? Он повернул и едва не побежал к губрозыску. Возле дверей, у тротуара, стояла, фырча мотором, машина. В нее забирались агенты. Старик Варенцов втаскивал Джека с помощью Карасева. Закричал Косте, точно самому подходящему слушателю: — Видел, Костя?.. Не привык пес к бензину. На лошадь хоть бы что, а тут, удави его, боится… — Что случилось? — спросил Костя, оглядывая пасмурные, молчаливые лица агентов, сидящих на скамейках, под брезентовым тентом: Грахова, Каменского, Рябинкина. — Барабанов убит в доме Дужина, — услышал он голос Ярова, открывшего дверь кабины. — Только что… — Вот, а я за свидетелем, — вырвалось неожиданно у Кости, но начальник мотнул головой, сказал: — Забирайся, инспектор… Некогда… Едем за Волгу всем составом.
49
С утра Федор разругался с женой из–за сына. Она хотела, чтобы Петр, которому только что исполнилось семнадцать лет, работал в вагоноремонтных мастерских. Уклон ее был такой: недалеко и в тепле. А Петр устроился без ведома родителей на кладку стен новой гидроэлектростанции. Уклон его тут был такой: ему нравится электричество, и он останется потом на электростанции то ли электриком, то ли просто токарем. Ну–ка, зажигать лампочки в городе, в деревнях. Тысячи лампочек, как звезды в небе. Интересно. Отец поддержал его и даже похвалил. Отсюда вышла ругань. Жена назвала Федора потатчиком, пригрозила, что не будет стирать заляпанный известкой армяк сына, не будет штопать рванье. Тогда Федор пообещал, что сам будет и стирать, и штопать. С того еще пуще взорала Евдокия, грохнула сковороду жареной картошки на стол так, что накатился горячий чугун на локоть Федору, ожег его. Федор трахнул кулаком по столу. Сын не выдержал, накинул на себя армяк. Хорошо еще, что голод не тетка. Пойманный в дверях отцом, покорно уселся за стол; надутый и обиженный, принялся есть. — Что ты шумишь? — в сердцах сказал Федор жене. — Сейчас не прежде времена. Дорога молодым открыта куда хошь. То ли в завод в ФЗО, то ли на вагоны. То ли вот на стройку… Раз нравится, пусть идет. Он проводил Петра до развилки, похлопал его по плечу молча. Сын уходил обычно на неделю, жил в бараке, питался, верно, кое–как. И заработок был там не ахти. Но интересное дело, тянет, что тут попишешь… Сам же Федор обошел окрестные деревни. Кто–то обрывал провода на столбах, устанавливаемых Акционерным Электрическим обществом на пути к электростанции. То ли парни с озорства, то ли те, кому нежелательно видеть новую Россию в свете тысяч лампочек, как говорил сын только что. Выяснил он, что в одной деревне видели моток медной проволоки. Что вроде как с этой линии. И что живут там два брата Козляковы, отъявленные хулиганы и пьяницы. Может, рвут на продажу кому–то, а может, и по наущенью. До деревни далеко, ногами потопаешь. И Федор отложил дело до завтра. Вот попросит в заволжской милиции лошадь и поедет выяснять. Днем он пообедал дома. Глиняную чашку щей опорожнил да остатки несъеденной утром картошки. Выпил три стакана чаю, отдуваясь, протирая полотенцем голый череп, тощую шею, щеки. Чувствовал он себя что–то неважно, как всегда при перемене погоды. Еще сказал притихшей и посмирневшей вдруг жене: — Пожалуй что, вроде вода ожидается. Жена посмеялась, мотнув на окно, забитое, словно жиром, морозным инеем. — Эвон натрещало на стекла. Но Федор упрямо сказал: — Наживешь ревматизм, будешь верить… После обеда он был в губрозыске на собрании партячейки. Обсуждались два вопроса: о помощи рабочим Запада и о проведении первой годовщины со дня смерти Ленина. И по обоим вопросам вышло, что главный тут Федор Барабанов. Назначили его ответственным по сбору средств рабочим, томящимся в тюрьмах буржуазных стран, и попросили выступить с рассказом о вожде, о траурных днях в прошлом году в Москве. Федору довелось быть там в ту зиму. Он видел своими глазами шествие опечаленных людей по городу, костры. После собрания партячейки Федор беседовал с одним парнем, вернувшимся из заключения. Обещал ему помочь в устройстве на работу. В конце дня он зашел в лавчонку потребительского общества, купил семечек: жена просила — любительница лузгать по вечерам. Заберется на плиту, болтает ногами, грызет и довольна. Слава богу, занят рот, меньше ругает. Зашел в аптеку, купил от простуды какие–то порошки. Что–то знобило, и спина все еще была натянута и скрипела, точно деревянная. Дома он, в первую очередь, сбегал за водой к Волге, вернулся, наполнил самовар, накидал углей из жаровни. Зажег лучину, пихнул ее в трубу. Присел на корточки, слушая, как, словно зверь, пробравшийся из трубы печки, ревет и воет в самоваре. Вот в этот момент прибежал в дом младший уличный надзиратель, молодой совсем парнишка Мишка Боровиков. И шепотом на ухо Федору. Что он шептал — жена так и не узнала. Только вдруг схватился Федор за пальто, нахлобучил шапку. Побежал в комнату, и жена, щелкая семечки, увидела, как он прячет в карман наган. Потом еще шарил в сумке своей, лежавшей возле этажерки. Выругался почему–то, а почему — тоже так и не узнала Евдокия. Пошел мимо, остановился, сказал: — За самоваром пригляди. Через часок вернусь… А шептал ему Миша вот что. Был замечен в доме Дужина неизвестный. Из баньки прошел в дом. И тени за занавесками тоже мельтешили. — Думаю, кто–то подозрительный… — Должен быть подозрительный, — согласился и Барабанов. — Будем брать сами. А то как бы не смылся… Они оба и не подумали, чтобы срочно позвонить из районного отдела в губрозыск. Думали они только об одном: как бы за это время, пока бегут они по райотделам да пока вертят ручкой телефона, не исчез подозрительный. И потеряется след. Вот почему впритруску бежали они на окраину темными улицами. Понятым взяли знакомого бакенщика, жившего за квартал от дома Дужина. Все втроем подошли к калитке. И впрямь мельтешили за занавесками тени. Чуть задержался Федор, оглянулся, сказал бакенщику: — Ты погоди маленько. Сначала мы войдем, а потом тебя позовем. Мало ли… Понятой остался стоять у ворот, а Барабанов постучал в окно пальцем. — Эй, хозяева, откройте. Вышла в сени хозяйка, помолчав, разглядывая в щель вечерних гостей: — Ну, какого там? — А такого, — ответил Барабанов, подымаясь на крыльцо. — Милиция… Открывай… Хозяйка больше ничего не ответила и ушла в дом. Тогда Барабанов застучал требовательно и с криком: — Ломать будем дверь. Вот тогда вышел в сени сам Дужин. Был он в стеганой куртке, в шапке, в валенках. Стоя на пороге, вглядываясь в очертания лица Барабанова, спросил нелюбезно: — И чего наладился лезть ко мне, агент? Коль подозреваешь в чем, так и скажи… Федор прошел мимо него, на пороге сказал: — Подозрительный у тебя в доме. С обыском пришли. — Он обернулся к Боровикову: — Зови понятого… Сам же прошел в комнату, увидел на столе два стакана, спросил: — Чей стакан, кроме хозяина? — Жены, чей же, — проворчал стоявший за его спиной Дужин. — Не с богом же пью я вино. — Не с богом, понятно… Барабанов обошел комнаты, постучал по стене в кухне. Может, думал, что есть в стенах тайник какой. Потом вышел в сени, остановился под темнеющей крышкой на чердак. Он словно почувствовал, что кто–то должен быть там. Боровиков же и понятой в это время остались в комнате. Боровиков выложил на стол из сумки листок бумаги, собираясь писать протокол на обыск, чтобы все было чин чином. Понятой присел на скамью. Хозяйка, скрестив руки, стояла на пороге — в свете керосиновой лампы. Дверь в сени была открыта. — А лестница где? — крикнул Барабанов. Так как Дужин проворчал что–то невнятное, он вскочил на скобу двери, откинул крышку чердака. И тут же хлестнул выстрел. Барабанов рухнул на пол. Вторая пуля пришлась ему в спину. Третья досталась уже Боровикову, выскочившему в сени. Выронив наган, зажимая раненое плечо, парень кинулся во двор, побежал к калитке. Барабанов, тут же придя в себя, пополз к выходу, на крыльце попытался было встать, но сил не хватило, и он кувыркнулся на снег, рядом с метлами и лопатами, гремя и обваливая их на гулкие бревенчатые стены дома. Мимо него быстро пронесся человек в легком пальто, в шапке смушковой с широкими ушами. Не оглянувшись даже на ворочавшегося со стоном на снегу Федора, он быстро завернул за дом. Во дворе появился теперь Дужин с топором. Он встал над Барабановым молча, подкидывая топор. У Федора хватило сил приподняться и вырвать топор. — Эк, какой ты живучий, — выругался Дужин. Он поднял наган, лежавший возле крыльца, и выстрелил в голову Барабанову. Тот упал. Дужин вернулся в квартиру — ударил понятого кулаком так, что тот повалился без памяти на стол. Затем накинул шинель, схватил какие–то деньги из–под божницы и пошел к выходу. Обернулся к завизжавшей вдруг жене: — Запряги лошадь да вывези агента со двора… В поле, чтобы духу не было. И ушел тоже, только в другую сторону. Успел еще посмотреть на фигуры соседей, погрозил им кулаком: — Помалкивать чтобы, а то я вас… В это время Боровиков накручивал трубку телефона в проходной сапого–валяльной артели, сбивающимся голосом докладывал Ярову о том, что произошло. Потом его перевязывали, обессилевшего от потери крови, ослабшего, вялого, а он вдруг принялся плакать и икать. Болезненная икота схватывала судорогой горло, и все, кто был в это время вокруг, молча и непонимающе смотрели на него. Но вот Боровиков как опомнился, кинулся бежать опять туда, на окраину, к дому Дужина. Здесь уже стояла толпа. Тихо и устало рассказывал понятой о том, что произошло. В избе тонко и длинно выла жена Дужина, еще пахло остро порохом и гарью. Возле ступенек крыльца валялся топор, поблескивая в свете фонарей, принесенных соседями–жителями. И вот тут Боровиков сказал громко: — Прости, Федя… Прости, что оставил тебя одного… Он сидел на корточках до появления агентов из губрозыска, склонив голову, как спал, и был похож на сына возле умершего отца. Яров положил руку ему на плечо. Вскинувшись, он тотчас встал по–военному. Голос был спокоен и даже равнодушен. Выслушав, Яров оглянулся на Костю, как–то виновато и грустно улыбнулся, и в этой вымученной невольной улыбке было: «Вот что такое наша работа». — Откуда знаешь, где и что нас подстерегает, — проговорил он, присаживаясь возле Барабанова. Костя тоже присел, разглядывая вытянутое лицо своего товарища. Сбоку проговорил тихо Леонтий: — Такого агента поищешь теперь… Яров поднялся, пошел между жителями, стоявшими в молчании. Ему отвечали с испугом: — Егор туда, в улицу. Второй вниз, к Волге, за город, верно. Невысокий… В пальто, в шапке.