Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 34

42

 В двадцать четвертом году Костя перебрался из бывшей гостиницы «Америка» в комнату, выделенную ему административным отделом милиции. Это была одна большая комната в двухэтажном деревянном доме — широкая, с паркетным полом и двумя венецианскими окнами, выходящими на реку. Летом от воды тянуло сыростью и свежестью, зимой — несло снегом, и забор палисадника быстро заметало зубастыми сугробами. Сюда теперь частенько приезжала мать из деревни, привозя сыну вместе с деревенской стряпней новости, заставляя невольно вспоминать избу, леса и речку, овины, луга, тополя возле избы, полные грачиных гнезд. Сейчас она встретила у порога, синими детскими глазами оглядывая его, как незнакомого. — Чай, с собрания? — Какое там собрание, — ответил охотно. — Провожался… Извиняй, мама… Быстро сбросил шубу, потирая застывшие от мороза руки, шагнул к столу, видя удивленный взгляд матери. — Чудная, сирота–девчонка. Семнадцать всего–то, из голодбеженцев, а достойно живет, своим трудом. Мать, раскрывая чугун из тряпья, пристально посмотрела на него. — Жалею я, Костя, сироток–то. Пригласи к нам. Преснуху испеку. Поговорим. Может, ей утешенье нужно в чужом городе, одна, как перст, чай. — Преснуху, — воскликнул он насмешливо, а про себя подумал с какой–то тайной, непонятной радостью: «Уж не женить ли она собралась меня на этой девчонке…» За стеной, в соседней квартире, кто–то еще плясал, но, отяжелев от вина и еды, от новогодней суматохи, топал медленно и тяжело. Дребезжала балалайка, и под это мерное «тень–тень» он снял гимнастерку, оставшись в грубой солдатской нательной рубахе, положил на стол локти крепких по–мужски рук. А мать, подкладывая и подкладывая в миску тушеную капусту с гусем, говорила: — И знать, нравится она тебе, Костяня, раз такой вот сегодня довольный. Бывает, черный, как чугун, а сегодня ангелочком прилетел на праздник. Он не ответил, улыбнулся все так же задумчиво и мечтательно. Пройдя к шкафу, достал штоф, четырехгранный, с надписью по стеклу зеленого цвета: «Как станет свет, призвать друга в привет». Этот штоф достался ему трофеем от банды, орудовавшей в годы гражданской войны. Налив из него водки себе и немного матери, сказал: — Год какой выдался, мама, для всех нас… Она подняла на него глаза, в них увидел он ту далекую, спрятанную тревогу, вечную тревогу за сына. Погладил ее руку, шершавую, обветренную, и тихо сказал опять: — А меня даже простуда нынче обошла стороной… И увидел теперь этот темный коридор, полный запахов пирогов, винного настоя, в котором летел бесшумно с ножом в кармане тот неизвестный. Мать как бы тоже поняла, о чем сейчас думает он, что вспоминает, — заплакала вдруг. — Ты о чем? — спросил он, почувствовав, что опять стал совсем мальчишкой, тем, который без спросу уходил в леса, в город, который дрался остервенело с парнями соседних деревень, возвращаясь домой с разбитым лицом. — Так это я… Она вытерла рукавом лицо торопливо и вскочила с табурета, загремела в столе: — У меня же еще пироги… Ешь, да пить чай будем. Содержимое стопки она только понюхала, а глаза вдруг засияли, точно захмелела от одного запаха. Попросила неожиданно и с виноватой улыбкой: — И все же ты приведи ее… Только упреди, замешу тесто, Костяня. Он смеялся долго, хлопая себя по коленям. — Нет, и смешная же ты у меня, мать. Незнакомый человек совсем она мне, а ты тесто… Девушек зовут в кино, на танцы. А ты сразу на пироги. Он покачал головой, сев на кровать, мучаясь, стянул сапоги. Лег, как был, в брюках, нательной рубахе: — Ухожу на утре в засаду. Коль задремлю, через пару часов толкни. Он никогда не скрывал от матери, куда и зачем идет. Она потопталась немного, собрав посуду со стола, прилегла на койку. Щелкнула выключателем, и сразу же в комнату сквозь занавеску хлынул на паркетный пол густой сноп лунного света. Заплясал, заиграл едва заметно. Засияла печь белыми изразцами, вспыхнули снежинками искры на медных чашечках душника. Он лежал, прислушиваясь к затихающей сутолоке праздника в этом большом коммунальном доме. Вверху двигали стульями, наверное, после гостей. За стеной все бренчала балалайка. Во дворе кто–то ходил, и слышался голос, распевающий песню, слова были непонятны. И представлялось ему, что Поля там, за окном. А он рядом с ней, молчаливый. Почему всю дорогу молчал он? Взять ее под руку, заглянуть в лицо. Ладонями провести по щекам, румяным от мороза. А все казалось, что ведет он воровку на предмет составления протокола. Он лежал, закинув руки за голову, прислушивался теперь к тихому покашливанию матери. Не спит. И не будет, конечно, спать. Потому что будить надо сына. А он не спит. Он лежит с открытыми глазами и снова, и снова вспоминает всю свою жизнь. И как пришел в город с котомочкой, и как привел его в уголовный розыск старый сыщик Семен Карпович, и как стал он там комсомольцем, а потом большевиком, членом ленинской партии. На том партийном собрании, большом собрании и печальном, — на собрании ленинского призыва — один из бывших фронтовиков, милиционер конного резерва, задал вопрос вступающему в партию Косте: — Почему на гражданской войне не был? За него ответил, встав из–за стола президиума, Иван Дмитриевич: — Пахомову в девятнадцатом году была повестка на фронт. Наша партийная ячейка постановила оставить его в розыске, как крайне необходимого. И он доказал это. Он принимал участие в раскрытии банды Артемьева, он застрелил рецидивиста Мама–Волки, он раскрыл хищения в воинских ларьках, принимал участие в ликвидации банды Осы в уезде… — Понятно, — остановил тот же милиционер из конного резерва. И первым поднял руку. И другие, многие из которых воевали в Сибири, на Урале, которые шли на приступ Перекопа. Они подняли руки и дружески кивали Косте, когда он на подгибающихся ногах, не чуя их, шел на свое место в последнем ряду большого зала милицейского клуба. — Я думаю, что Пахомов всегда будет оправдывать это высокое звание, — сказал напоследок председатель партячейки при губмилиции. Надо оправдывать. И прежде всего раскрытием… Прежде всего раскрытием… — Ай не спишь? — тихо спросила мать из темноты. Он не отозвался, улыбнулся, закрыл глаза и вроде бы тут же открыл их. Все так же лежало на полу лунное пятно, но снежинки на медных чашках душника погасли, и, поняв, что время сместилось, он скинул ноги на пол и потянулся за косовороткой…

43

 Слышалось иногда Косте — кто–то ходит во дворе: то останавливался, разглядывая со всех сторон дом, где они сидели, то с мерным скрипом переступал опять ногами. Но это был лишь ветер, налетающий сюда с берега реки, ветер, то гаснущий, то снова разгорающийся, как пламя на сухом хворосте. Не любил Костя эти засады. Сколько, бывало, попусту терялось времени. Щелчок сухого дерева разбудил кота, дремлющего на печи. Кот мягко и бесшумно прыгнул на ноги Грахову. Тот сидел, откинувшись головой к стенке печи, чтоб не заснуть, тыкал в десну спичкой. Кот шмякнулся ему на колени, заставил дернуться судорожно, выхватить наган из кармана. — Фу, черт, надо же так напугать… Костя засмеялся. Не хватало только стрельбы… То–то бы вышла засада. — Хорошо еще, не домовой прыгнул, — сказал он. Грахов, засовывая наган в шинель, улыбнулся виновато. Вздохнул даже с облегчением: — Перед самым лицом. Когтями бы за нос… Косте вдруг вспомнилась маленькая собачонка со взъерошенной шерстью. Осенью двадцатого года было это дело. Вот она крутится возле подвала, в котором держали засаду агенты, возле окошечка, узкого, запыленного, пытаясь просунуться в него, чуя там людей. — Помнишь, как мы брали Лаптя?.. Струнин собаку хотел пристрелить, чтобы не выдавала… — Как же, — улыбнулся Иван. — Наганом взялся ей грозить, как будто она понимает что… Он покачал головой, тише уже сказал: — Недавно встретил Струнина. Рубец от пули только на скуле был, а теперь на шею перешел. Вроде длиннее стал даже… — Мечтал он всегда о земле, — вспомнил сейчас Костя. — Бывало, закурит — и о плуге, о лошади. Теперь вот на земле. Доволен… — Я бы тоже взялся мастерить, — проговорил Иван. — Токарное дело знаю. Два года работал в ремонтных мастерских. Встань к станку, — наверное, получилось бы. Как ты думаешь, Костя? Костя улыбнулся. Но промолчал. Он только подумал, что все они, агенты, о чем–то да мечтают. Вот Саша Карасев — тот об учительстве. Двоих мальчишек во дворе обучает грамоте. Вот Каменский. Этот монтер. И какая неполадка в губрозыске — ищут Каменского. И с каким он удовольствием начинает ковыряться в проводках, крутить лампочки. Николин — тот строгать что–нибудь. Плотник бы вышел знатный. Нил Кулагин, может быть, в циркачи пошел бы подымать тяжести. Вася Зубков — тот на рабфак, как говорил в Новый год начальник губрозыска… Но все это они только мечтают. А свою нынешнюю работу любят и не променяют ни на что. Вон как–то Карасев вгорячах начал махать заявлением. На другой день как ни в чем не бывало шел с Костей, в обход по городу. Опять поверишь Ярову, что они устали смертельно в этих бесконечных блужданиях по городским закоулкам, по бандитским гнездам, рискуя получить каждый день пулю или нож в спину. Но предложи им тихую работу — обидятся. Они все комсомольцы, все члены РКП(б) или же сочувствующие коммунистам. И цель у них одна — чтобы не стало в городе профессиональных преступников, чтобы не стало остатков белогвардейщины, чтобы не драли спекулянты по три цены за простые холщовые портки или рубахи, чтоб не отнимали хлеб у рабочего с автозавода или швеи из швейной мастерской, у ребятишек из подвалов. — Весной я видел Струнина, — прервал думы Кости Иван. — Закурили возле Мытного. Хвалился: мол, завтра в поле, на десятину на свою. А как прощаться стали, и говорит: «Ну, как вы? Часто вспоминаю я вас там, в деревне… Рад бы опять к вам, да ведь не своя воля…» Он насторожился, встал со стула, легонько откинул занавеску, прислонился лбом к стеклу. — Сани, — шепнул быстро. Прильнул и Костя, вглядываясь в проулок, полный сизого света приближающегося утра. В него въезжали сани, черная тень лошади остановилась возле дома Горбуна. — Вот те и хозяин муки, — шепотом заметил Иван. Он глянул на Костю. — Подождем, — тихо ответил тот на немой вопрос. — Не зря, значит, вчера вечером уходил куда–то старик… Торговать ходил муку… Из дома вышел Горбун, просеменил к сараю. Теперь и лошадь двинулась к сараю. Немного погодя в дверях показалась фигура грузчика. Вот он сбросил мешок на сани, разогнулся, и в свете фонаря на столбе с улицы Костя узнал его — того мужика в малахае, что кричал во дворе булочника Синягина. — Идем, — кивнул он Грахову. Они быстро прошли проулок и остановились возле саней. Возчик нес очередной мешок, не замечая агентов, бурчал: — Сам спит, а меня погнал… Ишь ты, приспичило, знать, ему… Черти буржуйные… Он сбросил мешок, оглянулся и отступил. — Синягину мука понадобилась, значит?.. — спросил Костя, похлопав по мешку. — Из «Хлебопродукта». Ах, старик, — добавил он укоризненно. — А говорил, ничего нет, хоть все обыщите. Горбун, стоявший у сарая, наконец–то пришел в себя. Он повертел головой, зыркнул глазами по забору, точно искал дорогу к бегству. Вот засмеялся, заикаясь, похвалил агентов: — Это я понимаю… Высидели или зараз попали? — Тебе не все равно, — ответил сердито Иван, а Костя приказал: — Собирайся. Вместе с нами пойдешь к Синягину. — Уж не трогали бы старика, — попросил Горбун, но, не дождавшись ответа, заскрипел снегом.