Страница 2 из 34
2
И в это утро шел снег — ложился в сад, что виден был из окна дома, где жил торговый агент Миловидов, на дорогу, по которой неслись, раскатываясь на буграх, розвальни, черневшие фигурами мужиков в тулупах. Сумерки постепенно таяли, и все четче выделялось небо, покрытое серой пеленой облаков, далекие леса и далекие дороги, словно затканные стежками ниток — санными обозами, уходящими из этого села в извоз с углем, с торговлей на городской базар. Бледнел свет лампы на столе по мере нарастания дневного света. А они все сидели в этой маленькой комнатке, которую Миловидов второй год уже снимал у сельской акушерки. Костя сбоку в деревянном кресле с высокой спинкой, Кулагин на низкой скамье, вытянув ноги. А сам Миловидов возле самовара за столом, облитый этим дрожащим светом керосиновой лампы. В нижней рубахе, расстегнутой, так что вольготно раскинулась мясистая волосатая грудь, в галифе, босой. Он прихлебывал из кружки чай, пьяно икал. Оставив кружку, принимался крутить завитые в баранки черные усы. И все посматривал в окно на этот снег, порхающий возле стекла молью, на дорогу, осыпанную сенной трухой, конскими вешками, на дома по той стороне улицы, окна которых были или темны или освещались пламенем затопленных русских печей. — Вся жизнь — сплошной допрос, — проговорил он, снова хлебнув из кружки, — помню, божежки ты мой, как папа с мамой меня допрашивали, когда я учился в гимназии. В мировую войну служил в Девятой армии интендантом — так сплошные ревизоры. Угрозы под военный суд… Да, божежки ты мой, говорил я, хоть завтра… Миловидов сложил руки молитвенно и вскинул голову. Крепкая шея налилась краской. — После революции сошелся под Гомелем с анархистами. Тоже — кто я да что у меня в голове. Маузерами тыкали в живот, как не прострелили только, дивлюсь. Потом ушел к красным в отряд. Хотел воевать с ними за власть Советов и за светлую жизнь… Допросили и не приняли. Хорошо еще, пули во лбу не оставили… Едва отговорился… — И хорошо, что не приняли, — проговорил насмешливо Костя. — Вот уж был бы красноармеец… А после войны чем занимались? — Завел в Орле возле казарм экстрактное кустарное производство. Потом табачную лавку открыл, но прогорел, потому что не шла частная торговля… Позвольте, платок достану… Он потянулся к пиджаку, висевшему на спинке стула. Достал платок, высморкался гулко и вытер слезящиеся глаза. Растопыренными пальцами пригладил редкие темные волосы, мокрые от пота. Опять сунул платок в карман. В этом же кармане был найден при обыске еще один ордер, на двадцать кип миткаля. — Так кому все же заготовили ордер на миткаль? — снова спросил Костя. — Ну ладно, те два ордера забыли. Вышибло из памяти… Миловидов потер лоб, как вспоминал, пожевал губами с какой–то укоризной. Будто поговорил с кем–то невидимым здесь. Конечно, он все забыл. Вчера он опять сидел в сельской чайной, там заводили граммофон и гремел в трубу оркестр «Марш Копорского полка», а он, этот дядька с плечами гиревика, наверное, трогательно хлипал. — Столько всяких бумаг, — вздохнув, развел Миловидов руки с виноватой улыбкой. — Одному выпиши бязь, другому дрова, третьему вожжанок для лошадей… Все бумаги, бумаги… — Но вот еще было дело с цементом? Миловидов покачнулся, вскинул голову к перегородке. За ней слышались шаги, там ходила хозяйка дома. Вот–вот и заглянет снова к ним. Сначала была как понятая при обыске, теперь заглянет, может, потому, что слишком долго сидят в доме агенты из губрозыска. Сидят, сунув руки в карманы, следя за каждым движением этого вздыхающего без конца человека. Нет, не схватит со стола нож Миловидов, не кинется с керосиновой лампой на гостей, не выбьет окна, чтобы выскочить в сад. Но в комоде при обыске нашли револьвер, недавно смазанный. Полный барабан патронов. — Насчет цемента позвольте мне внести ясность, — повернулся Миловидов на стуле. — Безвинный человек я, доверившийся людям. Только и всего. Был допрос. А после допроса не велели больше так самовольно выписывать материалы. — С тех пор вы стали честным? — задал вопрос Костя. Торговый агент пожал плечами в растерянности, но не ответил. Кто он такой? Ну, пил он самогон стаканами, плясал в сельских трактирах, обожал духовой оркестр, выписывал фиктивные ордера… Но кем–то он был в годы революции, где–то скитался? — Про вас говорили, что веселый вы человек, Миловидов, — сказал Костя, — а с нами неразговорчивый и беспамятный совсем. Миловидов снова уставился в окно, как будто хотел увидеть на дороге кого–то. Гуще и живее, в какой–то веселой суматохе, повалил снег. Кулагин посмотрел на Костю. Тот встал, расправляя затекшие от сиденья плечи. — Припоминать придется тогда в другом месте. — Что ж… Позвольте надеть пиджак. Миловидов торопливо, поглядывая все так же при этом в окно, надел пиджак, сунул ноги в валенки, накинул короткий овчинный желтый полушубок. — Я выехал в город, — крикнул он в стену хозяйке квартиры. — Надеюсь, завтра с утренним вернуться. Из–за стены не ответили почему–то. И Миловидов, пожав плечами, обернулся к агентам: — Надо бы товарищество известить. — Известим, — ответил Костя. Миловидов не проронил ни слова, пока шли долгий путь лесной дорогой, пока ждали на станции в холодном вокзале, продуваемом ветром, дремали в вагоне, качаясь вместе с ним на стыках. Когда вышли из вагона, он стал озираться и вглядываться в лица встречных прохожих: — Кого высматриваете? — спросил Костя. — Не ордер собрались передать человеку в белых бурках? — Не ордер, — помолчав, ответил с усилием Миловидов. — Я же сказал, что не знаю такого человека. Кто он такой?.. Ах, божежки ты мой. Встретился вам на земле гражданин в белых бурках — я должен его знать непременно. В губрозыске его сдали дежурному агенту. В коридоре, когда они остались одни, Кулагин кивнул головой на стену дежурки: — Как хошь, но думаю я, что это «черная биржа». Все могло быть. Могла быть связь у этого человека с частным миром, со спекулянтами. Могло быть, что это просто взяточник и не больше. Так Костя и ответил, заглянув в курносое, сияющее довольно лицо своего помощника, и еще прибавил серьезным голосом: — Знаешь, как бабушка вяжет? Спицами шевелит да шевелит, ниточка бежит да бежит. Так и мы будем шевелить ниточку. А прежде всего, Нил, надо нам найти того, в белых бурках.
3
Кассир одной из городских фабрик Викентий Александрович Трубышев, вероятно, не знал, что в России устройство первых товарных бирж относилось к эпохе Петра Первого. Подумать только, с каким товаром набивались там друг другу купцы: с пенькой и пушниной, трубками и канатами, заморским табаком и фламандскими картинами, скатертями ткацких мастерских и ружьями, фарфором и выделкой из металла, из дерева, из глины. Но какое дело Викентию Александровичу до тех далеких петровских биржевых сделок. Не было ему дела и до биржевых лихорадок двадцать четвертого года в Лондоне или Париже, Чикаго или Берлине. Пусть падает интерес к иранской нефти и растет к румынской, пусть стреляется обанкротившийся миллионер, и пусть незаметный хлеботорговец из Чикаго Артур Коттэн за какие–то два дня опускает в свой карман пятнадцать миллионов долларов; безразлично ему, как стучит мелком маклер, как бьют по рукам клиенты, заключая сделки на тысячи тонн пшеницы или нефти, на каменный уголь, на руду, на велосипеды, на тракторы «Фордзон» или пулеметы «Максим». На тех биржах Викентий Александрович не бывал. Вот на торговой губернской бирже — другое дело. В небольшом особняке, возле Сенного рынка, в толпе представителей государственных магазинов и частных торговцев он знакомился со спросом и предложениями рынка, листал бюллетени, запоминал клиентов из других городов. Тем надо пшеницу, этим лен для ткацкой фабрики, есть спрос на трубы и на краску, на мыло пахучее, на масло русское, на дрова. Этот готов закупить амурской кеты или осетрины, а тому подай древесину. Шумело биржевое собрание. Но спокоен был всегда Викентий Александрович. Средний размер сделок собрания его не интересовал, оборот тоже, и котировка цен в итальянских лирах или шведских кронах к нему никакого отношения не имела. Просто он запоминал, угадывал — где пустота в государственной торговле, искал прорехи в поставках товаров. Просто всегда был в курсе, что сегодня идет, а что не идет, что выгодно продать сейчас, а что выгодно попридержать до поры до времени. «Ага, сегодня спрос на фанеру». Он уходил домой в Глазной переулок. В комнате садился в бамбуковое кресло–качалку и погружался в раздумья. «Фанера… Так–так… Кажется, в Архангельске. Борейко… Да–да… В морском порту заведующий. Борейко. Пожалуй что. А здесь Ахов и дровяная лавка. Нет фанеры в лавке у Ахова. А толпа ходит, высматривает фанеру. И в государственном магазине нет фанеры. Значит, срочно в Архангельск, к Борейко… Может, и достанет… Фанера станет золотой тогда… Только поспешить главное…» Один никогда не принимал решения Викентий Александрович. На государственной бирже есть биржевой комитет, и на подпольной бирже есть тоже свой подпольный комитет. В номерке постоялого двора и трактира «Хуторок», что за Волгой, на самом берегу, у перевоза. Вот она — тройка этого биржевого комитета. Он, Викентий Александрович, гофмаклер, и два маклера: Иван Евграфович Пастырев, владелец этого «Хуторка», и Егор Матвеевич Дужин, местный скотопромышленник, откормщик свиней. Викентий Александрович — аккуратный и спокойный, со светлой бородкой «а–ля ассириец», с трубкой в зубах, с вечной иронией в голубых глазах. До революции домовладелец двухэтажного дома и подрядчик крючных работ. Теперь просто кассир при фабрике. Иван Евграфович — маленький, с розовым мальчишеским лицом, быстрый на ногу — так что не дашь шестидесяти, если посмотришь на его хлопоты со стороны. Одет в простенькую купцовскую поддевку, сапоги, потирает всегда зябко руки, быстренько, незаметно, точно в цирке фокусник, собирающийся обмануть зрителя ловким номером. А Егор Матвеевич грузен, осадист, пригнут. Шея втянута в плечи. Лицо красное, припухлое, глаза сжаты — полоски вместо глаз. Не за них ли Егору Матвеевичу блатной мир — ой как давно это было, до революции еще до первой, — дал кличку Хива. За последнее преступление вынес окружной суд Дужину пятнадцать лет. Отсидел лишь двенадцать в Тобольском централе и освободился в семнадцатом по амнистии Временного правительства. Вернулся в город и вдруг остепенился. Женился, детей, правда, нет, но купил на какие–то деньги дом, большой сарай в огороде. С нэпом вот стал откармливать свиней для продажи в трактир «Хуторок», в колбасные заведения. Мало кто знает о большом уголовном прошлом Егора Матвеевича. Разве что Иван Евграфович. До революции официантом бегал Иван Евграфович между столиками в шикарном ресторане города — в «Царьграде». А Егор Дужин садился, бывало, за его столик. Бывало, гулял на широкую ногу, заплескивая все вокруг себя шампанской пеной, расстреливая пробками высокие потолки… Ну, помнит еще Горбун. Живет такой старик горбатый в одном из переулков, близко к железной дороге и пустырям, в маленьком согнутом домишке. С ним Егор Дужин на «дела» ходил даже. Но стар стал Горбун. Только до базара разве, купить еды, да в керосиновую лавку, да в ближайшую церковь, поставить свечку в замоление прошлых уголовных грехов… Ну, и еще не забыл Дужина, конечно, Сынок. В пятом году вместе они уходили на этап. За одно преступление уходили. Через год бежал из централа этот тоненький красивый мальчик с черной душой злодея. В мировую войну грабил беженцев. После революции «завалился» снова в тюрьму, во время белогвардейского мятежа бежал, попал в список Центророзыска, по которому его при задержании надлежало доставить в «Московской губернии Таганскую тюрьму». Был Сынок средних лет мужчина, но юношески тонкий, всегда молчаливый, с выпуклыми глазами, пергаментной кожей лица, вставными белыми зубами. Пробыв недолго в одном городе, совершив крупное ограбление, исчезал. Сейчас, вернувшись в город, он сидел в «кишлаке», бараке у реки, на чердаке, подкармливаемый старой наводчицей Марфой… Для всех других Дужин — добропорядочный гражданин, готовый помочь соседу подпереть забор падающий, срубить пару венцов или же готовый половить рыбку сеточкой на Волге, посидеть на завалинке, жалуясь на низкие цены за свиное мясо. Викентий Александрович, например, не знал, кто такой в прошлом Дужин. И потому всегда радушен к нему, всегда с распростертыми объятиями. Бывает, даже подарочек поднесет ему — то одеколон, то хорошего табачку, то кумачовый платок. И когда советуется, в первую очередь взгляд на Егора Матвеевича. — Есть фанера, почтеннейшие. Это его любимое словечко. Не господа, не товарищи, а почтеннейшие. Среднее выходит между теми словами. — Как смотрите? Помолчат два его подручных маклера, потом первым, как всегда, рыкнет Егор Матвеевич: — Фанера — дело прочное. Надо брать… Редко открывает рот Егор Матвеевич. Зубов осталось впереди на счет, и те обломаны и погнуты. А вставить золотые мог бы. Куда только и копит. Может, на благотворительные цели? Может, собирается строить церковь или богадельню для старых людей? Кто его знает. Ясно Викентию Александровичу только одно, что жалеет Дужин тратиться на свои зубы. — Фанера, она и мне сгодится. Пол под свиньями совсем прогнил, подлатать надо бы. Иван Евграфович потрет ладошки, оглядит стол, кровать. Вот ведь — уже который год он хозяин, владелец, а въелись в душу повадки официанта. И здесь не хозяин он, а официант. То смахнет со стола пепел, то поправит скатерку, то вдруг невольно как–то согнется в поклоне, точно перед богатым клиентом за столом, и улыбочка на лице паточная. Никак не вытравляется ресторанное прошлое. — Я как и все… Это у него привычный ответ. И принюхается — не тянет ли в номер через отдушину в печи гарь снизу, из кухни. Вроде как пахнет. Черт бы драл этого повара, опять с похмелья, опять льет пробу на плиту. Дальше все идет по заведенному порядку. У подпольного биржевого комитета есть свои подпольные комиссионеры. Вот, к примеру, Георгий Петрович Вощинин. Тридцатилетний молодой мужчина, с бледным лицом, тонкими усами, недовольный вечно, капризный, нервный. В френче сером, английского покроя, в белых бурках. Он сидит за соседним столом в бухгалтерии фабрики, чуть сбоку от Викентия Александровича. Тоже кидает костяшки счетов. Официально он числится счетоводом. Но приходит время — он комиссионер. Получает освобождение у доктора (понятно, за приличную мзду), берет деньги у Викентия Александровича (деньги комитета), покупает билет на Архангельск и отправляется в дальнюю дорогу. Он посредник между продавцом и покупателем. Продавец — Борейко, заведующий складом в Архангельске, а покупатель — Ахов, толстенький мужичок, лысенький, юркий, в модном пиджачке с разрезом на спине, в валеночках с галошами, даже при морозе. Это — владелец дровяной лавки. Торгует швырком, бревнами, тесом, фанерой вот… Возвращается из Архангельска Вощинин с образцами фанеры и сделкой. На бирже нет обычая много водить пером по бумаге. Разве что маклерская записка с указанием количества покупаемого товара и что «дефектов нет». И все. А то и проще — поднял руку или пожал руку. Честь торговцев и покупателей на бирже поддерживается свято. А затем приходит груз в адрес Ахова. Тут вступает в действие Иван Евграфович. Пара ломовых его трактира мчит к станции. А у пакгаузов — мужички, из тех, что зовутся «золотая рота». За пару бутылок самогона покидают быстренько товар на подводу, перебросят куда надо. Грузчики — это уже обязанность Егора Матвеевича. Свою обязанность он исполняет аккуратно. Не было еще заминок. Все делается вмиг. Так, чтоб не было лишнего глаза, не останавливались чтоб подозрительно граждане: мол, что, да откуда, да куда… А потом потекут комиссионные от Ахова за фанеру. Три процента комиссионных с товара. Не так много? Достаточно. Кошельки распирает у маклеров червонцами. Сунет Егор Матвеевич полученный процент в карман, скажет: — Простота… Да, не то что в те времена, когда звенели у него в кармане ключи, отмычки, шпилера. Когда болталась на поясе фомка. Слава богу, тянет к покою, к теплу, к сытному пирогу, к стопочке, ко сну после обеда, а то к завалинке. Сидит на ней, посматривает на свой дом, на сарай, где роются друг возле друга откормленные йоркширы. Кто скажет, что несколько судимостей за этим мужиком, в валенках пожелтевших, в шубе до пят, в ушанке, одно ухо вверх, другое вниз. Кто скажет, что варнак был Егор Матвеевич, мог убить своего товарища, если тот поперек дороги. Было и такое в судебных делах. Жаль только, революция плохо их сохранила, рассыпались они за ненадобностью, разлетелись, как осенние листья по ветру. Жаль. Посмотрел бы нынешний агент губрозыска на одно из них, покумекал бы, кто такой покуривает на завалинке на зимнем солнцепеке. А разве возникнет подозрение на Викентия Александровича? Вот он в кресле. Тепло, уютно. Две дочки взрослые у него — Тася и Шура. Есть третья дочь — Софья, замужем в Тифлисе. Эти две при отце, эти незамужние. Тихие и богомольные. Сейчас в соседних комнатах шуршат бумагами, тряпками, звенят чашками. От печей тянет остатками березового духа. С улицы по стеклам крупа снежная скребет, точно кошка просится в дом. Подыматься из кресла, чтобы выпить чашку чая, не хочется. Не то что куда–то брести по такой–то темке да по такому снежному вихрю. Но и подыматься надо, и брести надо. Поднялся из бамбука, выращенного в Китае, в прошлом еще столетии, и дочерям: — К Синягину, а потом на вокзал… Бывает Викентий Александрович в гостях у частных торговцев. То у Дымковского, то у Ахова, то у Замшева. Заглядывает. Спросить, нет ли хорошего реглана, нет ли сапожков — «румынок» для дочерей, или же поздравить с именинами, или же привезти хорошего лекарства. Осторожно заведет насчет заказа на товар разговор. Поговорит, послушает, повздыхает, посочувствует. Но никогда не обещает, никогда не скажет, что он, именно он, Викентий Александрович, достанет Ахову фанеру в Архангельске. Деловой разговор лежит на Вощинине. Спустя день–два Вощинин придет к Ахову и предложит заказ на фанеру. Мол, не надо ли? Он и комиссионные берет с лавочника, а потом передает в курилке на фабрике Викентию Александровичу. Викентий Александрович — это тонкая разведка, а Вощинин — это действие. Себя Вощинин торговцам не называет. Разве что вымышленную фамилию, вымышленное имя. На случай, если милиция нападет на след, — легче уйти будет. Идея — Викентия Александровича. Полтора года действует подпольная биржа, и нет следов, и нет разговоров лишних. Полтора года идут товары отовсюду в город. Подсолнечное масло и пшеница, тес и фанера, румынки и регланы. На прилавки частных торговцев. Раскошеливайся пролетариат и крестьянство! Подходи, налетай на товары первой необходимости! Нигде, кроме как у Ахова, нигде, кроме как у Дымковского или Охотникова… Пока расшевелится государственная торговля, пока договорятся, пока кончат переписываться да подбивать итоги… Помогает еще Викентий Александрович иному частнику деньгами. В долг. Под проценты. Тоже три процента в неделю. Из кассы берет из фабричной. Пачку червонцев в карман Дымковскому. Или же Синягину на покупку новых решет. Должно развиваться частное хозяйство. Затухнет потому что — и подпольная биржа прогорит. Один зависит от другого. Идет потому дело. Прямо как по маслу идет… Летели саночки едва не по воздуху — лихой, горячий конь попался Викентию Александровичу. Наяривал извозчик кнутом по крупу: — Эге–ге–ей! Сам бы мог завести Викентий Александрович лихача, но ведь разговоры. Простой кассир при фабрике, по тарифной сетке, по разряду, заработок — кот плачет, и вдруг саночки, свой собственный выезд… Качался Викентий Александрович, пряча лицо в воротник из камчатского бобра. Посматривал на редкие фонари, на редких прохожих, бегущих, как от погони, от снежных заносов вдоль улиц. Им, прохожим, проще жить. Им не надо думать насчет фанеры для Ахова, насчет мануфактуры для Дымковского или Замшева. А ему еще и о Шашурове, чтобы колбасный завод бывшего Либкена на Духовской развивался, и о Синягине. Кончается мука, а источники сохнут. Как колодец, из которого уходит вода. Крупные частные товарищества и фирмы имеют своих личных комиссионеров. У них свои связи. А кто подумает о мелких торговцах, которым не под силу держать доверенных и комиссионеров, которым нет времени и средств заводить связи с хлеботорговцами Сибири или маслоделами Балакова? Вот они и подумают, они, на втором этаже трактира «Хуторок». Викентий Александрович погрустнел вдруг. Тяжела ты все же, шапка гофмаклера!