Страница 15 из 26
Но годы шли, а желанного продвижения не было. И не потому, что Князев его не заслуживал (перевели же его из Томска в Вильно!), а потому, что в руки все время попадалась мелкая, вертлявая рыбешка, от которой, как Ратмир Павлович шутил, ни мясца, ни ухи — одна вонь.
Выстрел Гирша Дудака в генерал-губернатора возбудил в Князеве прежние честолюбивые надежды.
Как только ему сообщили о покушении, он потребовал к себе толмача следственной части Семена Ефремовича Дудакова, переводившего показания подследственных евреев, не умевших или по какой-либо причине отказывавшихся изъясняться по-русски, и, пока Дудаков поднимался с первого этажа на второй, Ратмир Павлович перелистал утренний выпуск ялового «Виленского вестника».
— Читал? — спросил Князев, когда Семен Ефремович вошел в комнату, и навел на него свои бинокли. Так не то в шутку, не то всерьез полковник называл свои цепкие, нестерпимо голубые глаза.
— Что?
У Семена Ефремовича от дурных предчувствий перехватило дыхание.
— Имя и фамилия — Гирш Дудак — тебе что-нибудь говорят? — уставился на толмача Князев, прикрыв своими тяжелыми волосатыми руками половину всех газетных новостей.
Дудаков не дрогнул.
Казалось, давно, может, год, а может, и два — ждал он этого вопроса. Брат Гирш должен был попасться. Разве могло быть иначе? Должен был попасться, и наконец попался.
Семен Ефремович вспомнил, как случайно позапрошлым летом на Русской улице в окне сапожной мастерской увидел Гирша. Они договорились встретиться, но брат вдруг бесследно исчез.
Маленький, легкий, как перышко, старик, видно, хозяин мастерской, на вопрос Семена Ефремовича, куда девался рыжий подмастерье, ответил, что этот горлопан, этот задира, этот лодырь, слава богу, ушел от него.
— Куда? — спросил Дудаков.
— Не знаю. Я его не выгонял. Но скажите, пожалуйста, Идель Гольдин похож на этого… я даже не могу выговорить это слово… на этого экспу…
— А Идель Гольдин — это, простите, кто?
— Вы еще спрашиваете? Такой солидный, такой прилично одетый господин приходит в сапожную мастерскую на Русскую улицу и не знает, кто такой Идель Гольдин. Это все равно, прошу прощения, что прийти к Николаю и спросить, кто такой Николай.
— А кто такой Николай?
— Вы только посмотрите на него! Он не знает, кто такой Николай… Это, если верить вашему братцу, наш главный экспу… я даже не могу выговорить это слово… Николай — это наш царь. А Идель Гольдин — это я.
И Идель Гольдин принялся жаловаться на Гирша — что́ это, мол, за работа, если все время смотришь по сторонам и ищешь несправедливость? Ваш братец все время смотрел по сторонам. А когда смотришь по сторонам, разве можно прибить каблук или набойку? Не спорю… Руки у него золотые. Но язык!.. Я вас спрашиваю — похож я на этого… я даже не могу выговорить это слово… на этого экспу..?
— Эксплуататора.
— Пусть будет по-вашему! Послушать вашего брата — так первый экспу… — это я, а второй — царь Николай…
— А что он, ваше высокоблагородье, натворил? — как бы очнувшись от воспоминаний и стараясь не выдать своего волнения, пробормотал озадаченный Семен Ефремович, не сомневавшийся в том, что главная неприятность — впереди. Ратмир Павлович обожал сюрпризы.
— Отвечай не по-вашему, а по-нашему: вопрос — ответ, вопрос — ответ.
И Ратмир Павлович снова уставился на своего толмача.
Это разглядывание, этот приподнято-торжественный голос, от которого веяло панихидой, этот нестерпимо голубой взгляд, прожигавший, как увеличительное стекло, не только одежду, но и кожу, это слащавое и корыстное панибратство всегда внушали Семену Ефремовичу страх и даже отвращение.
Он понимал: отрицать свое родство с Гиршем Дудаком бессмысленно. Князеву уже, наверное, все о нем известно. Ратмир Павлович просто играет с Семеном Ефремовичем в прятки.
— Имя и фамилия — Гирш Дудак — тебе что-нибудь говорят? — снисходительно повторил свой вопрос Князев.
— Ваше высокоблагородье, — твердо сказал Дудаков. — Гирш Дудак — мой сводный брат. Мы от одного отца, но от разных матерей.
Князев сидел в задумчивости и с почтительным удивлением смотрел на Семена Ефремовича. Не толмач, а клад! Никогда не соврет, не поступится своими убеждениями, ни перед кем травкой не стелется. Ратмир Павлович не ошибся, когда выскреб его из раввинского училища, за годы совместной службы не только привык к нему, но и привязался.
Имея всю жизнь дело с закоренелыми лжецами, с угодливыми лицемерами и двурушниками, сталкиваясь на каждом шагу с увертками, утайками, умолчаниями, трусливыми шепотками, полковник ценил своего толмача за смелость и правдивость в суждениях, за независимость и свободу там, где иной изгой — а Семен Ефремович в глазах Князева все-таки оставался изгоем — предпочитает поджать хвост или поднять вверх руки.
Ратмир Павлович не раз ловил себя на мысли, что, подфарти ему, он Семена Ефремовича с собой в Москву или Петербург возьмет — пора и еврейскому племени понемногу приобщаться к заботам и славе России.
— Ваше высокоблагородье! Полагаю мое дальнейшее пребывание в должности и невозможным, и нежелательным.
— Полно, Семен Ефремович! Подумаешь — сводный брат! Легко бравировать своей преданностью, когда караешь чужих. Чужие вроде бы и не люди… они без глаз, без ртов, без костей. Сворачивай им челюсти, выколачивай зубы! Другое дело — свои. Своему всегда больно. Но истинная преданность только на своих и проверяется.
— Преданность чему?
— Как чему? Отечеству.
— Да, но кроме отечества еще существует бог.
— Бог — выше, отечество ближе. Это оно нам, Семен Ефремович, жалованье платит.
— Любовь к отечеству не должна подпираться червонцами, ибо заплатить можно и за виселицу.
Высокие слова Семена Ефремовича не вязались, враждовали со скромной обстановкой князевского кабинета, с громоздким дубовым столом, за которым Ратмир Павлович сидел, нагнув голову, как в окопе.
— Ваше высокоблагородье! Вы требуете от меня того, что выше моих сил. Я не могу присутствовать на допросах своего сводного брата… Гирша Дудака.
— Но почему?
— Я не смогу быть правдивым.
— Надо, голубчик, смочь… — Князев посмотрел на Семена Ефремовича чуть ли не с обожанием.
— Понимаю, понимаю, — процедил он. — Но ты докажи, что Платон, то бишь Гирш Дудак, тебе брат, а истина дороже.
— Ваше высокоблагородье! Я не разделяю ни его истин, ни… — Семен Ефремович замолк, вдохнул всей грудью воздух и добавил, — ни ваших.
Ратмир Павлович на миг растерялся, но взял себя в руки и тем же приподнято-торжественным тоном сказал:
— Боюсь, Семен Ефремович, это единственная возможность увидеть Гирша Дудака живым… еще живым…
— Что он сделал? — спросил Семен Ефремович.
Князев пододвинул газету, разгладил ее и по-ученически прилежно, помогая себе кончиком языка и обжигая Семена Ефремовича своими нестерпимо голубыми увеличительными стеклами, принялся читать:
— Вчера у входа в цирк Мадзини неизвестный злоумышленник открыл огонь по генерал-губернатору, прибывшему на гала-представление вместе с супругой и детьми. Преступник выпустил две пули, из коих одна угодила его высокопревосходительству в ногу, другая — в руку. После короткого сопротивления покушавшийся был задержан и доставлен в Виленскую политическую тюрьму. При задержании террорист назвал себя Гиршем Дудаком, сыном каменотеса Эфраима Дудака, уроженцем Россиенского уезда, местечка…
И он, Шахна Дудак — или, как его теперь величали, Семен Ефремович Дудаков — был сыном каменотеса Эфраима, только от первой его жены Гинде. Когда-то юный Шахна мечтал поступить в виленское раввинское училище поступил туда и, наверное, стал бы вероучителем, пастырем, если бы не странное стечение обстоятельств, перевернувших всю его прежнюю жизнь и сделавших его собеседником не пророков, а жандармского полковника Ратмира Павловича Князева.
Еще там, в Мишкине, в местечке на берегу Немана Шахна обратил на себя внимание своими недюжинными способностями, особенно по части языков. Он лучше всех своих одногодков — и не только одногодков! — говорил по-русски, самостоятельно изучал литовский и польский, интересовался даже чопорной латынью. Однажды мачеха поймала его на паперти костела, надрала неслуху уши: мол, языки языками, но зачем в чужой храм повадился? Двойре всплескивала руками и на все местечко орала: «Горе мне! Горе! Выкреста вскормила! Выкреста!» Но Шахна и не думал креститься, просто обожал слушать, как престарелый ксендз Рымович, размахивая кадилом, зычным голосом превозносил Христа: «Лаудатур Езус Кристус! Лаудатур Езус Кристус!»