Страница 27 из 29
Лейтенант сидел рядом со мной, напряженно выпрямившись, опустив ремешок фуражки. У него был профиль как у Дугласа Фэрбенкса в картине «Знак Зоро»… давно я ее видел, в детстве, а вот запомнилось… Ох-х, черт!.. Рвануло страшно. Мотобот подбросило носом вверх в небо. В проклятое небо с пылающими звездами-люстрами. А я-то сидел в корме… не успел схватиться руками — и очутился за бортом.
Обожгло холодом. А голова была ясная, мне не хотелось тонуть, глупо это, тем более с недолеченным чирьем на шее, мозги четко соображали, черт подери, надо плыть вон туда, к берегу, к черным скалам…
Новый взрыв вломился в уши. Но я не утонул. Силы у меня были, потому что не хотелось тонуть. Но плыть в тяжелой одежде было трудно, трудно — все труднее…
Тут будто прорвало завесу — я услыхал крик:
— Куда плывешь, дура?
Голова у меня работала хорошо, я еще подумал: что за дура, чушь какая, откуда здесь взяться женщине?
— Эй, морячок! — заорали опять. — Поворачивай!
И еще добавили слова. И я понял, что это мне кричат, и поглядел в ту сторону, откуда несся крик. Хлестнуло волной, потом я увидел качающийся мотобот, его снова закрыло волной, я подумал, что он мне померещился, но вот он снова открылся, люди на его борту махали руками…
Потом мотобот приблизился, меня схватили за ворот бушлата. Приподняли, потянули вверх. Я, конечно, помогал им как мог. Уже лежа на стланях меж ящиков, хотел сказать «спасибо», но голос пропал, и было мне очень, очень холодно. Я услыхал, как лейтенант сказал:
— Что у него в кулаке? Разожмите кулак.
Только сейчас я почувствовал, что левая рука у меня судорожно сжата. Кто-то пытался разогнуть мне пальцы, но я сам разжал кулак. Там был осколок. Я нащупал карман бушлата и сунул осколок обратно. Пусть лежит.
— Ты што, хлопчык, збежау з лазарету?
Литвак, с автоматом «Суоми» на груди, глядел на меня желтыми глазами. У него нос морщился от улыбки; это придавало его маленькому лицу, обросшему темно-рыжей бородкой, выражение хищного зверька.
Я лежал на нарах, укрытый одеялом и болотно-зеленой трофейной шинелью. В капонире было холодно, но я слышал, как Еремин неподалеку тюкал топором, заготавливал дровишки. Скоро затопит времянку, и тут станет жарко, как в доброй бане.
Всего-то несколько дней меня здесь не было, но сколько произошло перемен! По ночам на Молнии визжали пилы, стучали топоры. Под большой скалой строили капониры из пригнанных с Хорсена бревен. Тот, в котором я лежал, был отведен под баталерку и санчасть одновременно. Ящики и мешки с продовольствием занимали половину капонира, а на другой половине были нары в два этажа, на них можно лежать в полный рост, вот только сесть нельзя: очень низко. Для сиденья была пара чурбачков. И времянка между ними. Это ж какое чудо появилось на Молнии: печка!
— Сбежал, — прошептал я. Голоса у меня только на шепот хватало.
— Цябе там плохо было?
— Нет, там хорошо. Я соскучился, — сипел я и, удивляясь собственному нахальству, добавил: — По тебе, Литвак.
Он хохотнул:
— Дык я цябя абрадую. Будзешь цяпер у меня в адделении.
— Это почему? Я у Безверхова.
— А потому. Трохи цябя з твоим дружком падменяли.
Он вышел, согнувшись пополам. Это что ж такое? Я был озадачен. Обменяли с моим дружком? С кем?
Вообще-то после ночного купанья в ледяной воде мне полагалось загнуться. Да я бы и загнулся, наверное, если б Ваня Шунтиков, встречавший мотобот, не отвел меня сразу в теплый свой капонир. Мокрую одежду всю долой, и он крепко растер меня со спиртом. Я пытался объяснить Шунтикову свое появление, попросить, чтоб он Ушкало сказал: пусть позвонит на Хорсен… дескать, я на Молнии… чтоб не искали меня… чтоб Лисицын там икру не метал… Но вот какое дело: я голос потерял, а настойчивое мое мычание рассердило Шунтикова. Он прикрикнул, чтоб я заткнулся. Ладно, будь что будет. Главное, что я живой. Может, после такой растирки не загнусь.
И, представьте, не загнулся. Сутки провалялся у Шунтикова в капонире, а на второе утро я вдруг почувствовал, что здоров, только болел чирей на шее. Только голос не сразу вернулся, и еще несколько дней я сипел, как испорченный водопровод. А так — будто и не было никакой хвори. Как рукой все сняло — странно, но факт.
Ушкало, само собой, снял с меня стружку. Он, видно, получил-таки нагоняй с Хорсена за мой самовольный побег. «Воспитывал» он меня в своем новеньком капонире, где был теперь КП. Тут тоже были сколочены двухэтажные нары — для Ушкало и Безверхова. Командир острова сидел на табурете перед патронными ящиками, изображавшими стол, сюда же перекочевал телефон. На «столе» рядом с телефоном горела, потрескивая, «летучая мышь».
Скоро теплые укрытия будут у нас у всех. Этой ночью, когда мы стояли вахту, то есть лежали и мерзли, и пялили глаза на затянутый ночным туманом «Хвост», Андрей Безверхов с двумя помощниками соорудил еще один капонир под большой скалой. Он же у нас не только главный стратег, но и великий плотник. До службы Андрей плотничал у себя в Бологом, кажется, в депо. Любо-дорого было смотреть, как он управлялся с топориком, при свете костра обтесывая бревна.
Я стоял перед Ушкало и слушал, как он ровным голосом, лишенным выражения, отчитывал меня. Сашка однажды, еще в СНиСе, говорил, что если тебя распекает начальство, то главное — не вслушиваться и не возражать. Надо стоять, разглядывая носки своих башмаков, и думать: «Это что! И хуже бывает». Вот я и перевел взгляд с широкого крестьянского лица Ушкало на свои «говнодавы» и сказал себе: «Это что! И хуже бывает». Но не вслушиваться я не мог — не научился еще, наверно.
— …может понадеяться на такого краснофлотца? — драил меня Ушкало. — Не может командир понадеяться. Командир прикажет, а он себе скажет: я лучше знаю. И сделает не как приказано, а наперекосяк. Наперекосяк сделает, — повторил он. — И что у нас будет за флот? А? Я тебя спрашиваю, Земсков: что за флот у нас будет, если каждый о себе будет много понимать?
Я хотел напомнить, что сбежал из лазарета на свой остров… на свой, между прочим, боевой пост… Но это Ушкало знал и без моих напоминаний. Так что я просто пожал плечами.
— Ага, не знаешь, — сказал он и потер костяшками пальцев глаза, воспаленные от вечного недосыпа. — Так я тебе скажу, Земсков, что будет: бардак будет! Ты понял?
— Да, — просипел я. — Теперь знаю.
Ушкало, как видно, удовлетворился тем, что потряс меня ужасным будущим флота, и на том закончил воспитательную работу. Кивнул на нары — садись. Протянул свой кисет — закуривай. Я свернул самокрутку и закурил, хотя мне сейчас хотелось не табаку, а чаю. Ушкало, тоже задымив, спросил:
— Что нового слышал на Хорсене?
Я сказал, что норма с первого сентября снижена, но он уже знал об этом. Я рассказал о гибели летчика Антоненко. Тут в капонир вошел Безверхов.
— Кончили, — сказал он и повалился на нары так, будто я не сидел на них, еле я успел вскочить, чтоб не получить сапогами по морде. — Досок нет. Звони, Василий, на Хорсен, пусть досок побольше…
Они заговорили о строительных делах, я направился к выходу, надеясь, что чай уже закипает, но Ушкало окликнул меня, велел сесть на чурбачок и договорить об Антоненко. Я добросовестно пересказал все, что слышал от лекпома Лисицына. Шипя, как рассерженный гусь, я выкладывал новости, почерпнутые Лисицыным из рассказа катерного боцмана. Когда я заговорил о тяжелых боях под Ленинградом, Безверхов вскинулся:
— Откуда известно? В сводке про это нет!
Мне и самому не очень-то верилось, что немцы уже под Питером. Но, с другой стороны, не врали же ребята с морских охотников.
— В сводке про подступы к Одессе! — продолжал выкрикивать разволновавшийся Безверхов. — И про Ельню сказано! Наши отобрали Ельню, восемь ихних дивизий разгромили.
Да, Ельня. Хорошая была новость. Андрей стал развивать мысль: может, теперь, после Ельни, наши перейдут в наступление? Но Ушкало остановил его и кивнул мне: давай дальше. Теперь я, опять-таки со слов Лисицына, стал рассказывать о переходе кораблей из Таллина в Кронштадт: много погибло народу. Транспорты подрывались на минах, гибли под бомбами. С одного транспорта, когда его раздолбали, люди посыпались в воду, а женщина с грудным ребенком никак не решалась прыгать. Она лезла на подымающуюся корму, ей кричат: «Прыгай!» — а она будто помешалась…