Страница 59 из 62
Когда бывали в университете диспуты по предметам истории и другим общеинтересным, то в зал собирались студенты со всех факультетов, являлись и окончившие курс кандидаты и действительные студенты, приходило много посторонних лиц, между ними бывало и несколько дам. Но никогда, может быть, не был так полон зал, как в этот раз; просто зал был битком набит, студенты наполнили даже хоры; на задних местах они повлезали на скамьи и столы, чтобы лучше видеть и слышать.
Когда явился диспутант, его встретили долговременными и единодушными аплодисментами. Аплодисменты вошли в обычай в университете, кажется, с началом публичных лекций, на которых публика Шевырева и Грановского встречала и провожала рукоплесканиями. Начался диспут. Бодянский высказывал свои опровержения с свойственными ему грубыми и вовсе не светскими замашками, заключив свой приговор этими словами: «Диссертация ваша так недостаточна и так составлена плохо, что я бы от студенческого сочинения потребовал больше». В эту минуту раздалось в зале общее шипение; в последующем споре, когда спорящие разгорячились и Шевырев сцепился с Редкиным по поводу философских идей Августина [211] (как эти философские идеи попали в спор — не понимаю), всякое горячее слово Шевырева и Бодянского было освистываемо с необыкновенным шумом, а противникам их посылались громкие аплодисменты. Бодянский и Шевырев несколько раз обращались со словами: «Это не театр!» — но за эти слова поплатились еще более: свист и шипение положительно не давали им ничего высказать.
По окончании диспута студенты проводили Грановского до его экипажа с восторженными криками. История эта наделала много шума и дошла в Петербург. Граф С. Г. Строганов был на диспуте и выдержал себя с отличным равнодушием; он даже ни разу не оглянулся на студенческие скамьи. Платон Степанович Нахимов с умоляющим видом тихо упрашивал студентов шипеть потише.
На другой день граф Строганов потребовал к себе депутатов от всех факультетов, сделал в лице их выговор всем факультетам, представляя, какие худые могут выйти из этого последствия и как правительство дурно смотрит на подобные протестации, и затем отпустил. Более ничего и не было. А чем бы могла разыграться эта история при другом попечителе — страшно и подумать! После министр Уваров завел было с ним речь об этом происшествии, давая заметить, что он распустил студентов вверенного ему университета, но граф с достоинством отвечал ему: «Я сам был на диспуте!» Тогда же аплодисменты в университете были запрещены, а на диспуты стали допускаться только студенты двух высших курсов — 3-го и 4-го. Впоследствии, уже при Назимове, желающие быть на диспуте должны были записывать свои имена в университетском правлении и получать оттуда билеты, за подписью ректора.
*** читал логику, придерживаясь Бонике, но, по причине болезни, посещал университет мало; всего прочел он в год лекций 25; изложение его отличалось бессвязностью и неясностью (1855 г.). Сам он чувствовал этот недостаток, потому что почти каждую лекцию заключал словами: «Конечно, для вас это теперь еще не совсем ясно, но мы постараемся выяснить сказанное нами в следующее чтение», но дело оставалось только при обещаниях. В последующие годы читал он психологию, и лекции его хвалили, но я их ни разу не слушал. Затем философские кафедры перешли к духовным лицам…
На 3-м курсе читали ординарные профессора: Ф. Л. Морошкин [212] — гражданское право, С. И. Баршев [213] — уголовное право и Лешков — полицейское право; на 4-м курсе: Морошкин — гражданское судопроизводство, а Лешков — общественное или международное право, и адъюнкт Мюльгаузен — финансовое право (которое прежде читал Чивилев); о римском праве я уже сказал.
Морошкин излагал гражданское право и судопроизводство по Своду законов, натягивая русское законодательство на постановления римского права, с которыми любил их сравнивать и постоянно восхищаясь логикою римского права. Изложение его отличалось особенным, свойственным только ему языком; он любил пестрить речь рельефными и меткими выражениями и неожиданностию их часто смешил целый курс; при этом брови его обыкновенно подымались на лоб; одною рукою потирал он лысину, а голос, и без того басистый, возвышался; фразы его были отрывисты. Рассуждая о старшинстве близнецов (что иногда признавалось важным, при наследстве), он выражался: «Ну, кто прежде вышел на божий свет, тот и старше! Близнецы фронтом не родятся!» Или описывая процесс, он говорил: «Вот Пахом схватил там какого-нибудь Семпрония за шиворот и потащил в нижний земский суд; он ведет за собой ораву свидетелей, а этот ведет еще больше, ну, станут на суд и начнут поталкиваться». В лекции о моральных юридических лицах он говорил: «Стоит в завещании: а столько-то раздать нищим. Нищим! кому же? Здесь нищие — лицо моральное. Это завещание не тому Пахому, что каждый день стоит у вашего окна я просит милостыню, в лаптях, рукавицах, весь оборванный… нет, это не ему, а нищим — именно кому, не определяется, просто нищим!»
На 4-м курсе он приносил сенатские записки и заставлял студентов решать изложенное в них дело, составляя из них все присутственные и судебные места: уездный суд, гражданскую палату и сенат; тут были и свои судьи, и секретари, и стряпчие, и прокурор; назначались от истца и ответчика поверенные студентов, которые подавали прошения, по доверенности. Мы любили посещать лекции Морошкина, потому что нам было весело слушать его неожиданные выходки. Прежде он читал «Историю русского законоведения», и, говорят, коньком его было казачество, о котором всегда говорил с особенным одушевлением и от которого производил русское дворянство, «лыцарство», к этому предмету любил он возвращаться кстати и некстати. Другим коньком его была ученая страсть всех народов обращать в славян и толковать о великорослости славянского племени, как об особенном характерном и великом его качестве. Он принадлежал той школе славянистов, против которой сражался Норманн-Погодин; статьи Морошкина, написанные в этом духе, поразительны своими странностями и нелепостями [214]. Он почти все европейские народные имена перевел словами: лес, дубина, — и все народы обратил в леших, лесных жителей. Здесь есть любопытная выходка у него. Произведя турка от turn (башня) и доказав, что башни были в древности деревянные, он восклицает: «Я не обижусь, если меня назовут турком; да, я турок, потому что я славянин!» По поводу этой лингвистической чепухи, показавшей совершенное отсутствие филологических познаний, Погодин справедливо заметил: «Чем дальше в лес, тем больше дров!»
Морошкин, несмотря на то, что в частной жизни является человеком практическим, как профессор имеет (1855 г.) столько странностей, что не оберешься. В лекциях его и в разговорах как-то непонятно путается дельная и мастерски сказанная мысль с совершеннейшим вздором. Кто бы поверил, что речь об Уложении, в которой так много дельного и нового сказано, принадлежала тому же перу, которое написало такие курьезные разыскания о славянах. О странностях Морошкина ходит весьма много характерных анекдотов. На одном литературном вечере, где были и дамы, Морошкин вздумал так занять свою соседку: «А видали ль вы нагого мужчину?» — спросил он у сидящей подле него девушки. «Нет, не видела!» — «А я видел; и нагую женщину видел. Нагой мужчина — это конь, рьяный, ретивый конь; а нагая женщина — это птица! ну, просто птица!» В другой раз на литературные вечера уже не приглашали остроумного наблюдателя. По окончании курса в Московском университете, маленький ростом Попов (А. Н. — теперь, в 1855 г., служит во II отд. собств. канц. его велич., при графе Д. Н. Блудове [215]) зашел к Морошкину проститься с ним перед отъездом из Москвы. Он уезжал на родину — в Рязань. В то время Морошкин сильно был занят доказательствами в пользу великорослости славян вообще и рязанцев в особенности. Разговорясь о рязанцах, он повторял: «Рязанцы — у! это народ великорослый, коломенской, столбовой, стоеросовый!» Потом, взглянув на Попова, спросил: «А вы тоже из Рязани?» — «Да, я рязанец», — отвечал маленький Попов. «Ну, вы еще вытянетесь!» Будучи сам высокого роста, он им всегда гордился как бог весть каким достоинством [216]. Морошкин — ярый почитатель дворянства (хотя сам и происходит от сельского дьячка); на лекциях не раз доказывал он, что законы поддерживаются пушками, штыками и квартальным надзирателем. Когда начинает он рассуждать о политике — прелесть! Когда Кошут [217] (после венгерских неудач) явился в Англии и был там принят с торжеством, Морошкин по этому поводу выразился так: «Англию давно подобает наказать за пристанодержательство, дабы впредь не повадно было…» […]
211
Августин Блаженный (354—430) — крупный христианский теолог.
212
Морошкин Федор Лукич (1804—1854) — с 1833 г. профессор университета, специалист по гражданскому праву.
213
Баршев Сергей Иванович (1808—1882) — в 1837—1876 гг. профессор уголовного права.
214
См. «Россия великогерманская» и «О сочинениях Венелина» в «Отеч. записк.» 1841 года; прибавления к изданному им сочинению Рейца и исследование о происхождении и расселении славян.
215
Блудов Дмитрий Николаевич (1785—1864) — государственный деятель и дипломат.
216
Вот любопытный отзыв его о Кавелине в том же духе: «Кавелин!… У! Это человек знающий, деловой!.. читал много!.. ну, а профессором ему быть не следовало!»
— Да почему же, Федор Лукич, — спрашивали его, — вы сами же говорите, что он знающий и начитанный.
— Не спорю, — он — талант! большой талант!.. ну, а профессором быть не может!
— Да отчего же?
— Ростом мал!»
217
Кошут Лайош (1802—1894) — борец за независимость Венгрии, руководитель революции 1848—1849 гг.