Страница 42 из 50
В ту ночь в доме умерли еще два человека. Умерла сестра Сявона, четырехлетняя Сонька. Умер одинокий, потерявший еще в гражданскую войну жену и сына семидесятилетний отставной капитан дальнего плавания Гладыш. Всю жизнь он плавал по северным морям, а под старость поселился в южном городе, чтобы вылечить свой застарелый северный радикулит.
Ни Соньку, ни Гладыша, ни Максима Федоровича, естественно, никогда не заносили в списки военных потерь.
Всю ночь и весь день двигалась через город немецкая армия.
Утром Сергей, Хомик и Сагеса ходили прощаться к Максиму Федоровичу. Они хотели только на минуту заглянуть во флигель, а просидели там около часа. Едва они вошли в комнату, которую помнили просторной и в которой сейчас было удивительно тесно от покойника (мертвый Максим Федорович занял так много места, как он никогда не занимал живым), им, как взрослым, предложили стулья. Потрясенные и напуганные, скованные предложенными им стульями, необходимостью говорить шепотом и смотреть на стол, где, уже обмытый и прибранный, лежал Максим Федорович, ребята не решались встать и уйти. Несколько раз Сергей порывался: он боялся расплакаться — так на него действовали причитания Анны Егоровны, жены Максима Федоровича. Она одна в этой комнате кричала во весь голос. Она не говорила чего-нибудь особенного, не называла Максима Федоровича кормильцем, не вспоминала, каким хорошим он был. Самое страшное было в том, что о толстом, старом, неподвижном человеке она говорила, как о ребенке. Поправляла сложенные на груди руки и вдруг припадала к ним щекой:
— Рученьки мои!
Оглаживала ладонями лоб, голову убитого и кричала:
— Ой, какие ж вы тоненькие, волосики!
Она кричала:
— Какой же ты желтый стал! Всю кровушку из тебя выпустили!
Она кричала, а в Сергее все леденело и заходилось ненавистью.
Потом они вышли на улицу Маркса. По улице борт к борту, в два, а то и в три ряда, двигалась немецкая техника. Шли огромные грузовики, с коротким, тупым радиатором и грузовики со спрятанным в кабину радиатором. Ползли порыкивающие бронетранспортеры с большими передними колесами и множеством задних, перематывающих мягкую гусеницу. Обгоняя колонну, выезжали на тротуар маленькие — их не назовешь легковыми — машины, похожие на железные ящики на колесах. И у всего этого потока техники, у каждого грузовика, даже у каждой части грузовика был устрашающе воинственный вид, который сразу же заметили и оценили мальчишки.
У нашей армии, которая недавно тоже проходила через город, было куда меньше машин. Но дело даже не в количестве. Наши солдаты сидели в кузовах тех же самых трехтонок и полуторок, которые возили колхозный хлеб на элеваторы, гудели с грузом угля, досок, кирпича на городских улицах. Грузовики в армии, конечно, перекрасили. Но никакие маскировочные полосы на бортах, никакая краска не могла скрыть, что солдаты сидят в кузовах известных всем хлебовозов.
Немецкие же автомобили невозможно было себе представить со строительным грузом в кузове. Эти огромные, широко и прочно расставленные колеса с толстенными рубчатыми шинами, эта помесь трактора, колесного тягача и танка в контурах кабины, эти кузова-крепости, кузова-вагоны — все предназначалось не для работы, а для войны. Даже форма бензинового бака у немецких мотоциклов — готовый к тарану нос старинного броненосца — говорил о воинственности. Человек, оседлавший такой бензиновый бак, мчался убивать и разрушать…
И ребята, прижавшиеся к стене дома (вот-вот кто-то из немцев укажет пальцем — и конец!), тоскливо следившие за потоком, очень точно чувствовали эту идею немецких конструкторов.
Иногда колонна останавливалась. Солдаты выпрыгивали из кузовов грузовиков и бронетранспортеров, разминались, бежали с ведрами в соседние дворы, закуривали, смеялись. И было странно и страшно оттого, что они смеялись. Чему они могли смеяться?
Иногда мальчишки уходили во двор, сидели на скамейке или заглядывали во флигель Максима Федоровича и сообщали, что немцы все идут (гроб с телом Максима Федоровича надо было по дороге на кладбище перенести через улицу Маркса). Потом настойчивый шорох автомобильных шин, скрип тормозов, полязгивание гусениц, негромкий гул голосов чужой, дисциплинированной толпы вытягивал ребят на улицу. И опять они стояли, прижавшись к стене дома, опять испуганно, с досадой и разочарованием смотрели и сравнивали.
То, что мальчишки видели, было убедительно.
Внушительными выглядели могучие рубцы-протекторы на огромных шинах вездеходов. Внушительными были и кузова автомобилей, в которых свободно разместились бы не только наши полуторки, но и наши ЗИСы. Внушительным было вооружение немецких солдат — обилие пулеметов, укрепленных на мотоциклетных колясках, над кабинами грузовиков.
Внушительным было даже обилие застежек и пуговиц на широких маскировочных плащах немецких мотоциклистов. Можно плащ пристегнуть к ногам, откинуть или накинуть капюшон, свернуть плащ, развернуть его…
Мелочи поражали ребят как-то особенно горько. Ну, техника техникой, мы еще просто не успели столько настроить; к тому же тут не только немецкие машины — «фиаты», «шкоды», «форды»… вся Европа, Америка. А вот мелочи — затычки там или застежки, откидные скамейки — это ведь можно бы.
И все-таки, несмотря на этот оглушающий подбор доказательств, ребята продолжали верить. Вся эта немецкая махина не могла погасить в них этой веры. Они лишь почувствовали, как хрупки, как ломки их личные судьбы.
На второй день после того, как на стенах домов появились коричневые листки с приказом немецкого коменданта в течение двух суток сдать все огнестрельное и холодное оружие, Сагесу, Хомика и Сергея позвал к себе Иван Лукич.
— Вот что, ребята, — сказал он, — женщины просили меня поговорить с вами. Вы читали приказ?
— Читали, — кивнул Сагеса.
— Женщины видели, что вы таскали и прятали где-то на чердаке — на чердаке? — какие-то ящики. Тол, мины, гранаты, — в общем, я не знаю что. Говорят также, что у вас видели винтовку.
— Мало ли что можно говорить…
— Правильно. Говорить можно что угодно. И лично я не советую вам тащить все ваше оружие на приемный пункт или еще куда там немцы приказывают. Это вовсе не обязательно. А вот взять этот тол, эти мины и оттащить их вечером в сквер и оставить там где-то на пространстве, равно удаленном от всех жилых домов, — пойди догадайся, откуда оно, не правда ли? — это я вам посоветовал бы сделать.
Ребята молчали.
— Вы, наверное, не все поняли, — сказал Иван Лукич, — Прочитайте-ка эту заметку, — протянул он Сагесе газетный лист. — Вот эту: «Сердечный привет германским воинам-освободителям!» Читай, читай!
— Что это за газета? — спросил Сагеса.
— Новая городская газета. «Голос русского патриота».
— Немецкая газета? — поразился Сергей. — Что же в ней можно писать?
— А вот сейчас увидишь.
— «Русские люди, истинно русские, — начал читать Сагеса, — в эти дни со скорбью и благодарностью думают о немецких солдатах, которые пролили свою кровь, освобождая наш многострадальный город от большевистского ига…»
— Так и написано? — не поверил Сергей.
Сагеса продолжал:
— «Большевики нас уверяли, что немецкая армия слаба, что ее дивизии обескровлены, что против Красной Армии воюют старики и дети. Мы все недавно видели, какие это старики! Красивые, сильные, молодые люди проходили перед глазами счастливых горожан…»
— Довольно, — устало попросил Иван Лукич. — Посмотри теперь на подпись.
— «Артистка Его Императорского Величества большого театра…»
— Знаете, кто это?
Сергей вспомнил жену «прокурора», которая хотела познакомиться в их доме с «порядочными» людьми…
— Вот и было бы хорошо, чтобы она видела, как вы выносите оружие. Она знает, что оно в доме.
— Так-то так, — сказал Сагеса, — да мы ни при чем.