Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 122 из 131

В дороге жевали дикую грушу, попадались слива, кизил. Благо ночные морозцы побили в плодах горечь. Сапожки у Доганчика совсем продрались. В одной из деревень, поглядев на их сбитые в кровь ноги, сердобольный болгарин дал им по паре новых постолов. Но холод и усталость одолевали все сильней. По ночам Доганчик заходился лающим кашлем. Сату на ночлегах отпаивал его перцовым взваром. Отлежаться бы ему, отдохнуть. Но нет, надо было спешить. А оставлять мальчонку на чужих людей Сату опасался. Как знать, вернется ли за ним? Старые кости ломило все хуже, каждое утро мнилось — не встать. Силы убывали.

Слева к дороге подступали поросшие лесом горы, справа, то извиваясь и бурля, то раскидываясь плесами, текла полноводная река. Солнце закатывалось за горы все раньше, и, как ни хотелось им засветло перейти на другой берег, где глазу открывались рощи, поля и перелески фракийской долины, к мосту подошли вечером. От него дорога вела через долину прямиком на Загору.

В сгущавшихся синих сумерках на той стороне чернела дубрава, чуть поодаль угадывалась деревня.

— Там и заночуем, Доганчик! — сказал Шейхоглу Сату, вступая на выщербленный, истертый временем настил.

Мост был длинный, пятиарочный, старинной кирпичной кладки. Шумела, ударяясь о быки, быстрая темная вода, белела пенными барашками, пахла свежестью.

Не успели дойти до середины, как из дубравы вылетели конники. Куда они мчались на ночь глядя, будто отрубленные головы везли в тороках?

Не умеряя машистой рыси, по четыре в ряд, вынеслись на мост. Того и гляди затопчут. Ашик, схватив мальчика за плечи, прижался с ним к невысокой каменной ограде.

Две сотни проскакали мимо, обдав тяжелым духом конского пота, оглушив грохотом кованых подков. Сату успел заметить на древке знак капыджибаши — начальника султанской стражи. Через седло был перекинут притороченный мешок, очертаньями походивший на человеческое тело.

Холод пробежал по спине ашика. Страшное предчувствие стиснуло сердце. Стиснуло и не отпускало. Ноги ослабли, спиной по ограде он осел на камни моста.

Когда затих стук копыт, мальчик тронул его за плечо:

— Пойдем же, дедушка Сату!

Старик не слышал.

Тихо и темно было в глухой лесной деревеньке неподалеку от Загоры. Только ветер посвистывал в оголенных ветвях да выла собака. Во всех домах прямо на земляном полу, на сеновалах, в хлевах рядом с жевавшей жвачку и тяжко вздыхавшей во сне скотиной вповалку спали люди. Не всем хватило места под крышей — лежали под деревьями, зарывшись в прелую сырую листву, согревая друг друга телами. Десятник Живко, собравший отряд из болгарских войнуков, беглых азапов и городских подмастерьев, запретил жечь костры. Окна в домах и те велел занавесить, чтоб ни один огонек не пробился наружу. Разные люди бродили по лесу после разгрома, среди них могли быть и султанские проведчики.

Во все концы лесного моря разослали вестников: учитель-де жив и снова собирает братьев под защиту детинцев к Бездонному озеру.

Одна-единственная свеча горела во всей деревне. Глядя на ее пламя, сидел, поджав под себя ноги, в глубине глинобитной горницы шейх Бедреддин. Напротив под дверью лежал суданец Джаффар, вскидывавшийся при каждом шорохе, как мать на шевеленье младенца. Выставив вокруг деревни секреты, дремал возле занавешенного окна, уронивши голову на грудь, десятник Живко. Тут же спали сморенные дорогой Ахи Махмуд и Азиз-алп. Оба только что вернулись из Эдирне, чудом разыскали учителя.

Ашик Дурасы Эмре безотрывно глядел на думавшего свою думу Бедреддина и пытался проникнуть в его мысли. Не смыкал глаз и писарь тайн Маджнун — спешил при свете свечи закончить еще одну копию последней, самой откровенной книги учителя «Свет сердец».



Ждали Шахина. Только он пока откликнулся на зов и обещал прибыть с полусотней своих уцелевших всадников, чтобы следовать с учителем к Бездонному озеру.

Из лесу снова донесся протяжный вой. «Пес оплакивает своего хозяина, — подумалось Дурасы Эмре. — А мы и слезы не успеваем проронить по нашим павшим братьям».

Он представил себе старого кузнеца лежащим во тьме, среди сырых кустов, воющего над ним, задравши морду, огромного пса. Умереть, как этот русич, от удара в спину, пусть за правое дело, но в немыслимой дали от своей земли, от своей речи, там, где нет ни единой родной души, чтобы оплакать его. В краю, где он возрос, никто никогда не узнает, как и за что он сложил свою голову. Какая горькая участь!.. Захоронить бы его. Но прежде надо было убить собаку: волкодав в отчаянной ярости никого не подпускал к лежавшему в крови хозяину. На это рука не поднималась. И десятник Живко решил: «Пусть лежит. Мертвый нам ничего не скажет. Оставим засаду. Убийцы, бывает, вернутся — кровь не отпускает».

Дурасы Эмре и себя винил в гибели кузнеца. Ведь слышал же он, как тот утром просил свиданья с учителем. Джаффар вызвал Маджнуна. А писарь тайн, жалеючи шейха, — он не спал много ночей и едва смежил глаза, — ответил: «Скажи, что хотел, мне. А нет, — приходи, брат, после полудня». Кузнец помолчал, потоптался и ушел, прихрамывая. А под вечер завыла собака в лесу…

Чего хотел русич? Мертвые немы. Но кому нужна была его смерть?

Ашик глянул на Маджнуна. Почуяв на себе его взгляд, тот поднял голову, посмотрел на Дурасы невидящим оком и снова заскрипел по бумаге каламом. Ашик позавидовал: у писаря тайн было дело, занимавшее его без остатка и тем оберегавшее от напрасных терзаний: слово учителя.

У Бедреддина смерть кузнеца также не выходила из мысли. Сколько братьев погибло, сколько учеников, что были ему дороже собственной головы, с каждым умирала и его душа! А со старым мастером он и словом перемолвиться не успел, да и видел-то его мельком, в толпе.

Кузнец был единственным русичем в его стане. Бедреддин гордился тем, что на его слово собрались люди разных званий, принадлежавшие к разным верам и разным народам. Видел в сем еще одно подтверждение своей правоты. Истина, как благодать, дается каждому, нужно только открыть глаза, очистить сердце. В том была его сила.

Но в мире двойственности и палка имеет два конца. В силе таится слабость. Разве потому только были они разбиты сейчас под Загорой пятнадцатью сотнями османских всадников, что те были привычней к войне, лучше обучены ратному строю?

Братьев было в три раза больше. Но говорившие на разных языках, веками приученные не доверять и зачастую превратно понимавшие друг друга, они в решающий час стали думать лишь за себя. Стоило дрогнуть болгарским войнукам, по которым пришелся первый удар, как побежали греки. Азапы отходили к лесу с боем. Но акынджи, не полагаясь на своих воевод из беев, не пришли им на помощь. И вот бродят теперь по лесам разрозненные ватаги, подавленные разгромом, теряющие веру.

А попы и муллы из кожи лезут вон, чтобы обратить различие в рознь, чтобы все осталось, как было. Мусульманам внушают: Бедреддин-де выдает себя за пророка, а идет против Аллаха. Убеждают болгар и греков: Бедреддин, мол, отвращает вас от веры предков, чтобы сесть с вашей помощью на османский стол, а сядет — все пойдет хуже прежнего. Грозят карами земными и небесными, сулят прощенье отступникам.

Снова завыла в лесу собака, и Бедреддин вспомнил десятника изникской приворотной стражи, которого, как барана, заколол Джаффар. Кровь обагрила их первый шаг к свободе. Сколько ее пролилось с того дня! Неужто каждый шаг к свободе и братству должен быть залит кровью? Гибли лучшие, храбрейшие, постигшие. И с ними те, кто не ведает, что творит. А он, чьему слову верили, за кем шли, жив. И враг торжествует…

Он не додумал до конца. Слишком велика была душевная мука. Самому впору было завыть, подобно псу.

Еще в Загоре поползли слухи: Бёрклюдже Мустафа распят, Ху Кемаль Торлак повешен. В это невозможно было поверить. Думалось, лжет враг, смущает сердца. Так сподвижники и говорили народу. Но ватажники задумались, заколебались. А что, если правда? Значит, тогда попы да муллы не врут? Решимость крестьян питала вера: Аллах там, где победа. Да и как было не смутиться темным крестьянским головам, если он сам, Бедреддин, знающий Истину, едва в ней не усомнился… Вера, слепая вера, не просвещенная постиженьем, работой ума и сердца, — вот причина их пораженья, источник всех кровопролитий. Разве не ведал он этого прежде? Знал, но одно дело знать, другое — испытать самому.