Страница 35 из 38
Нужно быть немцем, чтобы суметь произнести последний стих; но, впрочем, воротимся к нашему делу. Когда поэт придумывает, будто влюбленная роза рдеет в присутствии возлюбленного девственным румянцем и вздыхает, — разве не превращается у него цветок в человека? Разве тот, кто воображает себе вздох, не воображает и уста? А представив себе уста, разве можно не представить лицо, а значит, и человека? И получается, что роза и в воображении поэта, и в воображении читателей оказывается женщиной. Правда, ее образ вял и расплывчат, потому что эти два вымысла поэта, слишком избитые и легковесные, не способны достаточно сильно возбудить воображение (то же самое бывает, если живописец показывает только волосы или другую подобную часть человеческой фигуры). Но, во всяком случае, либо в воображении читателей возникает образ женщины, либо роза остается просто розой — не любящей, не живой, а настоящим и обыкновенным цветком. И если все вымыслы современного поэта или большая их часть дадут в итоге то же самое, то как можно говорить о какой-либо выгоде для нашей поэзии? Вот какова поэтическая манера, которая дает кавалеру ди Бреме доводы, доказывающие «поэтическую ничтожность мифологии».
Я мог бы рассуждать о способе подражания, принятом романтиками, и, рассмотрев его соответствие цели поэзии, которая призвана доставлять наслаждение, напомнить, что это наслаждение, когда оно порождено подражанием подлинным предметам, возникает не только благодаря их собственным качествам, но в основном и преимущественно благодаря удивлению, которое пробуждается при виде этих предметов, как бы перенесенных туда, куда их, казалось, невозможно перенести, и представленных с помощью вещей, казалось бы, не способных их представить. Поэтому бесчисленное множество предметов, которые в своем природном виде не доставляют никакого наслаждения, услаждают нас, воспроизведенные поэтом, живописцем или другим художником; а если они доставляли нам удовольствие и сами по себе, то удовольствие от подражания им еще сильнее. Из этого явствует, как глубоко обманываются романтики, которые полагают увеличить ценность поэзии, сделав подражание чрезмерно легким, изъяв его из-под власти всякого закона, изо всех сил стараясь заменить подобное истине истинным и тем ослабляя и уничтожая в подражании все удивительное, а значит, и приносящее наслаждение; между тем это удивительное столь существенно, что с уничтожением его поэтическое наслаждение уменьшается вдвое или совсем пропадает. Помимо этого, если романтическая поэзия в ее крайностях подражает сплошь и рядом тому, что само по себе не только не приятно, но и тягостно, а стать приятным может только как предмет подражания, то стремление преподносить все это нашему взору не столько воспроизведенным, сколько подлинным свидетельствует даже не о причудах, не о прихотливости вкуса, не о странности убеждений, не о жестокости, а просто-напросто о невежестве и грубости ума. Романтики думают, что достоинства подражания следует оценивать только по степени его близости к истинному, и в поисках этого истинного они едва ли не забывают подражать, потому что истинное ведь не может быть подражанием самому себе. Но подражать живо и к тому же как попало — это не только просто, но и пошло; ежедневно подражает чему-нибудь любой из нас, и больше всего простой народ, подражают обезьяны, подражал хрюканью поросенка — да еще, можно сказать, весьма натурально — шут у Федра[108]. Но может ли такое подражание удивить, а значит, и доставить наслаждение? Если бы романтики судили правильно, кормилицы стоили бы больше поэтов, а кукла в настоящем платье, в парике, с восковым лицом и стеклянными глазами была бы ценнее статуи Кановы[109] или портрета, писанного Рафаэлем. Но на деле все обстоит не так, и вовсе не потому, что весь мир всегда думал и думает иначе: ведь романтики справедливо убеждены, что весь мир и все века по сравнению с ними не стоят и гроша; причина в том, что наслаждение, приносимое поэтом или художником, — это знает и чувствует каждый здравомыслящий человек, — неизмеримо выше удовольствия, доставляемого теми легкими и пошлыми подражаниями, что мы каждый день видим, слышим и делаем сами, хотя они по большей части куда живее, чем подражание поэта или художника; дело в том, что трудности и правила, по всем статьям подобающие и необходимые искусству, придают подражанию способность удивлять и доставлять наслаждение, между тем как без них нет ничего удивительного, если подражание живо. Например, я вижу, что у древних поэтов очень редко можно встретить оборванные, прерванные и недоговоренные фразы, которые современные поэты наперебой разбрасывают и там и сям, заполняя целые страницы черточками и точками; но ведь древние считали, что подлинное в поэзии должно не вводиться прямо, а быть предметом подражания и что подражать слишком легким способом и преступать общепринятые законы поэзии значит не увеличивать, а ослаблять приносимое ею наслаждение. Так что, если следует сравнить их поэзию с той статуей или портретом, о которых я говорил немного выше, то романтическую поэзию, подражающую топоту копыт[110] словами «трап-трап-трап», а звуку колокольчиков — простым «динь-динь-динь», можно весьма точно уподобить той кукле или, если угодно, марионетке, которая сверх того еще и подвижна. Ведь если искать в подражании одной только наглядности, почему бы нам не оставить столь мало пригодное для него средство, как слова и стихи, и не схватиться за способ письма, принятый у некоторых дикарей, у которых духовные понятия выражаются не буквами, а рисунками? Почему бы каждому поэту, вместо того чтобы писать, не изобрести какой-нибудь механизм, который бы с помощью разных приспособлений испускал прямо из себя ландшафты и фигуры любого рода и подражал бы звуком звуку, одним словом, изображал все, что угодно было бы изобретателю, действуя не на воображение, а прямо на чувства — уже не читателя, а зрителя, слушателя или неведомо кого? И вот, покуда я нишу это, из романтической страны приходит названное адским именем орудие, по своему назначению немногим отличное от того, которое я вообразил себе в шутку, — и я радуюсь тому, что предвидел, куда придет и не может не прийти новая школа, и вместе скорблю, потому что даже в шутку нельзя ни сказать, ни подумать ничего столь странного и смешного, чего с полной серьезностью не сказали бы, не подумали и по возможности не осуществили романтики. Я мог бы привести доказательства, подтверждающие и приведенную мною в другом месте этого «Рассуждения» мысль о том, насколько полезна для подражания обычность его предметов и, наоборот, как вредят ему необычные и никому не ведомые предметы, почти что лишающие его способности удивлять, а значит, и доставлять наслаждение: ведь нельзя удивляться натуральности воспроизведения, если ты не знаешь, каков на самом деле образец; такое подражание, даже самое живое, произведет почти то же впечатление, что и вымысел поэта, между тем как уже наши пращуры знали и малые дети знают, что по сравнению с подражанием вымысел и проще, и не так удивителен. Я уверен, что собственный опыт засвидетельствует каждому истинность моих слов, ибо никто не мог не заметить, что, созерцая, например, прекрасную картину или скульптуру, мы испытываем благодаря удивлению особенно утонченное удовольствие, когда обнаруживаем, насколько подражание и все целиком, и в каждой своей черте схоже с подлинной действительностью, так что можно подумать, будто мы видим перед собой сам воспроизведенный предмет, в котором мы обращаем внимание на многие мелкие подробности, меж тем как, видя его на самом деле, мы но большей части не замечаем их; однако это наслаждение недоступно любому, кто, не зная подлинного предмета или едва зная его, не может легко и беспрепятственно сравнить подражание с его образцом и с первого взгляда усмотреть их взаимное сходство. Прежде я намерен был разобрать все это в отдельности, но сейчас я уже сыт писанием, как вы, мои читатели, пресытились чтением, если только ваше терпение не иссякло раньше. Поэтому довольно и того, что уже сказано.
108
…шут у Федра. — Намек на басню V римского баснописца Федра (1 в. н. э.), где рассказывается о шуте, подражавшем визгу поросенка, и о мужике, освистанном зрителями, несмотря на то что визжал спрятанный у него под плащом поросенок.
109
Канова Антонио (1757–1821) — итальянский скульптор, крупнейший представитель классицизма.
110
…подражающую топоту копыт… — В противопоставление неискусному звукоподражанию романтиков Леопарди подразумевает здесь хрестоматийную строку из «Энеиды» (VIII, 596), где аллитерация передает стук копыт: Quadrupedante putrem sonitu quatit ungula campum. (Глухо копыта коней колотят по рыхлому полю.)