Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 29



Юлия воспользовалась случаем и улизнула.

— Понимаешь, какая ситуация, — продолжал Белоцветов, —ведь это страшно, когда человек с младых ногтей способен на осмысленное злодейство.

— Опомнись, Никита, — сказал Чинариков, изобразив на лице веселое сожаление, — какое осмысленное злодейство? Глупость, шалость, невоспитанность — это да…

— Так ведь и самые дикие преступления имеют в своей основе глупость, шалость и невоспитанность — словом, эти самые пустяки! И ты знаешь, дикие преступления не так меня угнетают… то есть угнетают, конечно, но не так, как способность к осмысленному злодейству с младых ногтей. Тут я чую тайну и разрешение всех загадок, где–то тут и зреют семена зла!

— Да на кой тебе сдались эти самые семена?!

— Сейчас объясню: понимаешь, Василий, сил моих больше нет! Сорок пять лет жизни я соседствовал со злодейством более–менее спокойно, а теперь не могу! Что–то во мне такое перевернулось! Хари с водяными знаками больше видеть не в состоянии, спинномозговые разговоры на разные животрепещущие темы типа «куда девалась узкая бельевая резинка?» слушать больше не в состоянии, избитых, обворованных, обманутых наблюдать больше не в состоянии, вообще оскорбления от жизни терпеть более не намерен! А знаешь, с чего все началось?..

Чинариков сделал внимательное лицо.

— Иду это я третьего дня мимо нашего гастронома и вижу: стоит у стены женщина довольно преклонных лет. Увидел я ее, и ты знаешь, ну как будто внутренности ошпарили кипятком: одежонка такая, точно она ее на помойке подобрала, на ногах разные мужские ботинки, ты представляешь: разные мужские ботинки, один черный, другой коричневый, шляпка какая–то несуразная, — короче говоря, для советского города конца восьмидесятых гоДов невиданная, почти фантастическая картина! Но это еще сравнительно ничего; самое страшное в ней было то, что в довершение всего она была еще и избита: нижняя губа запеклась, под одним глазом махровый синяк, другой она прикрывала носовым платком, а платочек тот, заметь, братец ты мой, поразительной белизны. Хотя даже не следы от побоев показались мне тогда самым страшным, а то, что эта женщина была не каким–нибудь совершенно опустившимся существом, не помешанной, не пьянчужкой, а обыкновенной женщиной довольно преклонных лет, только издевательски разодетой. Мне про это платочек ее рассказал. И что, конечно, следует отметить особо, никто на нее внимания не обращает, словно это так и надо, чтобы среди белого дня в трех километрах от Красной площади, у гастронома стояла избитая женщина в разных мужских ботинках. Ну вот. Увидел я ее, и сердце оборвалось, встал напротив и стою, мешая движению пешеходов. И тут она ко мне обращается. «Головастик», — говорит… нет, ты обрати внимание: сама еле живая, а обзывается…

— Между прочим, в самую точку она попала, — сказал Чинариков, улыбаясь, — очень правильная кликуха.

— «Головастик, — говорит, — проводи меня до дома, а то ноги от слабости не идут». Я, конечно, подхватил ее под руку и повел. Но куда вести — никак не могу понять, потому что она говорит то про Армянский переулок, то про Новогиреево, то про воссоединение Украины с Россией. И вот тут–то произошло самое главное: я эту тетку возненавидел… Почему это самое главное — потому что, на мой взгляд, компонент ненависти–то и совершил во мне глубокий переворот. Нет, ты вникни в мое тогдашнее состояние: во–первых, мне ее жалко до такой степени, что я не плакал исключительно оттого, что плакать на улице невозможно, не так поймут; во–вторых, во мне говорило оскорбленное национальное чувство, поскольку внешний вид этой тетки — прямое оскорбление для народа; в–третьих, я был обязан ее вывести куда надо; в–четвертых, я ее ненавидел, ненавидел за то, что я ее ненавидел, за то, что идти рядом с ней было ужасно неловко, за то, что вывести куда надо ее было практически невозможно, за то, что она мне уже порядком поднадоела. Иду и говорю себе: «А ты, братец, оказывается, подлец! Впрочем, раз ты подлец, то по–подлому и поступай, брось эту тетку к чертовой матери и сигай в первую попавшуюся подворотню!» Так я и сделал, хотя ты знаешь, Вася, что никакой я, в сущности, не подлец. Вот уже три дня прошло, а я не могу ее позабыть: в глазах стоит, как призрак какой–нибудь!.. Вообще чувство такое, точно я по–хорошему психически приболел. Главное дело — третьи сутки зреет в душе какая–то удушливая слеза…

— По–моему, Никита, ты действительно приболел.

— Может, и приболел, но только эта болезнь теперь дороже мне любого практического здоровья. Я теперь встал на точку кипения и намерен вгрызаться в любое зло!

— Ну и глупо, — сказал Чинариков, закуривая новую папиросу. — Ты просто, Никита, как дите малое, ей–богу! Добро и зло существуют — я бы даже сказал, сосуществуют — на тех же основаниях, что вода и огонь, земля и небо, мужчина и женщина… Не было бы зла, не было бы борьбы, движения, то есть жизни.

— Это все философия, — сказал Белоцветов.



— Нет, Никита, это еще не философия, а букварь. Философия — это вот что… По Дамаскину, зло есть небытие, то есть простое отсутствие добра, по Мендевилю — необходимый инструмент строительства мира, по Сократу — случайность, наличие которой объясняется тем, что людям невдомек, что хорошо и что плохо, по Фоме Аквинскому — все добро, а зло есть только его мелкая составная. Лейбниц вообще утверждает, что зло — это просто недоразвитое добро, что сколько–нибудь существенное зло — это когда человек не летает, а птицы не владеют членораздельной речью. Наконец, лично я считаю, что зла как такового не существует, а существует отношение к злу; если, например, меня мучает безденежье, дураки, оборванные тетки, то это зло, а если я отношусь ко всему этому равнодушно, то это не добро и не зло, а пустое место. В общем, серчать на зло — это глупо, а бороться с ним — это уже болезнь. Зло есть стихия, как цунами, землетрясение, и, рассуждая по–бытовому, к нему нужно выработать просто соответствующее отношение, как к цунами, землетрясению, как к стихии.

— Я с этим не могу согласиться, и вот по какой причине: ведь зло — это очень просто, это так просто, Вася, что поразительно, почему его творят далеко не все! Ведь по–настоящему его творят далеко не все, и даже не большинство, и даже не меньшинство, а ничтожное меньшинство. Значит, зло отнюдь не на равных сосуществует со своими противоположностями — я разумею добро и пустое место, — значит, оно противоестественно, незаконно!

— Так ведь и мыслят далеко не все, даже не большинство. Большинство соображает, а мыслят по два человека на каждое полушарие.

— Ну это, положим, не аргумент.

— Хорошо, вот тебе аргумент, — сказал Чинариков и сделал энергичное движение головой. — Независимо от того, какой процент людей убивает, ворует, насильничает и так далее, зло все же есть, всегда было и всегда будет, значит, оно неотторжимо от человеческой природы, значит, оно законно. Если за полтора миллиона лет люди ничего не смогли поделать со злом, несмотря на то, что они вроде бы только этим и занимались, то, значит, оно законно!..

— О чем это вы опять, ребята? — вкрадчиво спросил Фондервякин, который как–то неприметно проник на кухню.

— Это мы, Лев Борисович, секретничаем с Василием, вы уж нас, пожалуйста, извините…

Фондервякин подозрительно посмотрел на обоих, поиграл губами и удалился.

Чинариков продолжал:

— Ты понимаешь, Никита, люди от всего лекарство изобрели — от чумы, водобоязни, кризисов перепроизводства, засухи, саранчи, и только от зла по–прежнему нет лекарства!

— Ну почему же — есть… Откажись от личности, от собственного «я», и ты будешь безвреден, как черепаха. Потому что злом чревато только то, что исходит из «я», из личностных интересов, которые не всегда и необязательно сочленяются с правилами добра. Но этот отказ почему–то невозможен, хотя он сулит еще и бессмертие, а не только почти полную личную безопасность.

— В том–то все и дело, что такие лекарства годятся для единиц, преимущественно для тех, кто эти лекарства изобретает. И Христос предлагал, в общем, довольно–таки несложный путь исцеления человечества, и Толстой изобрел, казалось бы, общедоступный способ борьбы со злом через отказ от какой бы то ни было борьбы с этим самым