Страница 11 из 29
— Да вот только что принесли телеграмму для нашей Пумпянской, я уже и бумажку почтовую подписал.
— И что в телеграмме? — в один голос воскликнули Чинариков с Белоцветовым.
— Откуда же я знаю! Я поэтому и предлагаю держать совет: что нам делать–то с телеграммой, то есть открывать ее или не открывать?
Белоцветов взял у Дмитрия телеграмму, надорвал бумажный обрезок, склеивавший бланк, развернул его и прочел: «Скорблю дорогой покойнице. Зинаида».
— Вот это да! —прошептал Чинариков.
— Час от часу не легче! — с чувством сказал Белоцветов.
— Стрёмный текст, — согласился Митя и помрачнел.
С полминуты все трое молчали, а затем Белоцветов предъявил кое–какие предположения.
— Я думаю, — сказал он, — что эту телеграмму можно трояким образом понимать. Либо убийца издевательски сообщает о свершившемся преступлении. Либо какой–то таинственный свидетель намекает на трагедию, которая произошла на его глазах. Либо некая простодушная родственница случайно узнала о смерти Пумпянской и не замедлила выразить свои чувства.
Митя добавил:
— Но главное, интересно ужасно: кто такая эта самая Зинаида?
Чинариков ответил:
— Это покрыто мраком.
— Ну почему… — возразил ему Белоцветов. — Достаточно пойти на почту, выяснить адрес отправителя телеграммы, и мы по крайней мере выясним, кто такая эта самая Зинаида.
В общем, решили так: Митя с Чинариковым звонят в бюро несчастных случаев и в больницы, а Белоцветов отправляется на почту и выясняет адрес отправителя телеграммы.
Это решение было принято что–то часу в седьмом.
3
Если описывать дальнейшие события той субботы сообразно законам жизни, то нужно будет описать, как Белоцветов околачивался на почте, потом долго шел до станции метро «Площадь Ногина» и что за виды ему встретились по пути, какие попались ему на глаза одежды и физиономии, о чем он размышлял дорогой, притом что дорбгой он размышлял, в частности, о таких легковесных вещах, как закономерности ценообразования, и, значит, в строгом смысле этого слова не размышлял; затем нужно описывать, как он менял пятиалтынный на пятаки, спускался на эскалаторе, опять же наблюдая одежды и физиономии, как потом он сел в голубой вагон, заметив про себя, что это бывший жандармский цвет, и кстати припомнил строки: «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ…» — как он ехал в вагоне до станции «Проспект Мира», с кем встречался глазами, сидел или стоял, а если стоял, то на проходе или же в уголке, и какие обрывки каких разговоров до него тем временем долетали…
Литература, как уже отмечалось, не любит этих подробностей. Она сразу, как говорится, берет быка за рога, предварительно просеивая реальность и отметая все то, что не соответствует какому–то те основному строительному закону, либо сообразно ему превращает всякое действо, предмет и фразу; скажем, литература не может принять вполне жизненную фразу:
«Зачем вы стулья–то ломаете, не пойму?
Вот, гоже, народ: придет и сразу начинает стулья ломать, как будто их для того и поставили, чтобы все, кому не лень, ломали их на дрова, И ведь ни одной собаке в голову не придет, что стул–то казенный и, значит, ломая его на дрова, ты причиняешь убыток своей отчизне. Нет: придут и принимаются ломать стулья, как будто больше заняться нечем…»
— а непременно выжмет ее до состояния образа: «Да зачем же стулья–то ломать, господа, казне ведь убыток! — весело закричал Порфирий Петрович». То есть налицо некий закон, который укрощает жизнь или, может быть, усложняет жизнь до степени литературы, как народное чувство истины укрощает философские учения или, может быть, усложняет философские учения до степени поговорок.
Природа основного строительного закона литературы неизъяснима, так как в основе его лежит художественный талант, а он — глухая величина, которая, возможно, не будет разгадана никогда, но даже если нащупать какие–то отдельные ее силы, то это уже будет приобретение, маленькая победа. Первое, что приходит на ум: поскольку литература — это то, что как ей угодно кромсает и переиначивает бытие, исходя исключительно из каприза художественного таланта, то, следовательно, художественный талант есть, в частности, способность как угодно кромсать и переиначивать бытие. Для начала из этого вытекает, что всякий, кто пером замахивается на жизнь, — уже в той или иной степени художественный талант, даже притом, что это у него получается, как у совсем маленьких детей, которые замахиваются деланно и неловко. Во–вторых, вытекает то, что если жизнь в чистом виде настырно переносится на бумагу, если вообще возникают трудности с укрощением ее до состояния литературы, то просто–напросто нужно как можно больше подробностей сокращать.
Посему опускаем подробности белоцветовских похождений и берем быка за рога уже в тот момент, когда Белоцветов вошел в комнату Василия Чинарикова и сказал…
Нет, сначала нужно комнату описать. Комната Чинарикова была замечательна тем, что тут находилось множество полезных и красивых вещей, подобранных на помойке, а именно: канапе с причудливой спинкой и подозрительными разводами по обивке, гипсовый бюст поэта Апухтина, несколько аккуратно склеенных фарфоровых чашек с портретами маршалов Бонапарта, бронзовый канделябр, изображавший три грации с факелами в руках, два кресла красного дерева, одно обитое кожей, другое вытершимся штофом голубоватого цвета, какая–то деталь, вероятно иконостаса, резная, покрытая позолотой, которая была прилажена на стене, ломберный стол с наборной столешницей, ковер, когда–то, видимо, дорогой, но совершенно побитый молью. На стенах, кроме детали иконостаса, висело несколько книжных полок, сплошь заставленных энциклопедией Брокгауза и Ефрона, вышивка под стеклом и ростовой портрет Эрнеста Хемингуэя.
Итак, Белоцветов вошел в эту комнату и сказал:
— Слушай, Василий, ты, случайно, по отчеству не Петрович?
— Петрович, — сказал Василий.
— Так! Великолепно! Просто великолепно!
— Что великолепно–то?
— Ничего. Ты звонил в бюро несчастных случаев и в больницы?
— Звонил. За весь вчерашний день в Москве произошло всего четыре несчастных случая: один мужик сгорел от собственной сигареты, один ребенок попал под автомобиль и две девушки выбросились из окошка; никогда бы не подумал, что в таком громадном городе происходит так мало невыдуманных несчастий. В больницах нашей старухи нет.
— Значит, все–таки либо просто похищение, либо похищение и убийство.
— Похоже, что так и есть. Ну а тебя с чем можно поздравить?
Белоцветов внимательно–внимательно посмотрел Чинарикову в
глаза и затем словно нехотя поведал ему о том, что на почте ему дали адрес некой Зинаиды Никитичны Кузнецовой, она оказалась крестной дочерью патриарха Сергея Владимировича Пумпянского, у которого как раз вчера была годовщина смерти, и по этому случаю Кузнецова послала его дочери телеграмму, что она вообще аккуратно делала последние сорок лет.
— Стало быть, пресловутая Зинаида, — сказал Чинариков, — положительно ни при чем. Это жаль.
— Почему жаль? — спросил Белоцветов немного зло.
— Потому что это была ниточка, а теперь мы по–прежнему на бобах.
— Вместо этой ниточки нашлась целая веревочка.
— Например? — спросил Чинариков с каким–то нервным, во всяком случае повышенным интересом.
— Например… — заговорил Белоцветов и вдруг сделал недобрую паузу. — Например, я вышел на некоего Алексея Саранцева, внучатого племянника нашей Пумпянской, а он в высшей степени подозрительный мужичок. Почему? Во–первых, потому, что он единственный и, так сказать, на безрыбье прямой наследник… — В этом месте Белоцветов опять сделал паузу и вперился в чинариковское лицо, но оно ничего такого не показало. — Во–вторых, он нигде не работает, и поэтому наследство ему было бы очень кстати. В–третьих, он большой, по–моему, хитрован. В–четвертых, он когда–то интересовался генеалогией, а это тоже ни о чем хорошем не говорит. Между прочим… хотя нет, между прочим — это потом.