Страница 12 из 55
— Я это тебе и так сказать мог, и не раздумывая полночи.
— Чепуха! Все не так. Чушь, потому что что-то очень существенное забывают или просто сознательно выбрасывают.
— Ты подразумеваешь страх.
— Да! Когда ехал в Берлин, вспоминал про военные книги. Нигде не описывается страх. Я думаю, что в так называемой патриотической военной литературе для этого не было места, но и в другой — у моего деда было несколько антивоенных книг, — и в них ничего нет про страх. Заветы, обвинения, отречение. Но чтобы хоть раз какой-нибудь писатель уселся, чтобы описать совершенно примитивный, трясущий страх, перед боем проходящий у одного или многих бойцов через башку…
— Или через желудок.
— Точно, Эрнст. Такие, как мы — сидим под дождем, курим, знаем, что завтра начнется, и у нас от этого тянет желудки. О чем мы думаем? Что мы делаем? Ждем, ждем — а что это такое? Страх — ждать — надеяться, часами, днями. Снаружи — одетый в красивую маскировочную куртку, вооруженный автоматом бравый солдат войск СС, а внутри — трясущаяся кучка страха!
— Да, мой Цыпа. Страх — такое дело, — Эрнст начал философствовать. Наряду с закуской это было его любимым занятием. — Речь идет скорее не совсем о страхе, а об ответе на вопросы: «Почему?» и «Перед чем?» — Всегда, когда он начинал гнуть свою линию, он переходил с диалекта на литературный немецкий. — Первичным фактом является завтрашнее наступление. Есть ли у тебя или у нас страх перед наступлением как таковым? Нет. Непредсказуемое, неизвестное в термине «наступление» является причиной. Попадет не попадет, а от этого совершенно логичная связь с собой. Попадет в меня или нет. В меня — «я» — самое главное, а все остальное — нет. А когда понимание нельзя прояснить — наступает страх. Коротко и ясно. Случайность является причиной твоего страха.
— Может быть, Эрнст. Но у меня трясучка началась с преподавателя плавания и…
— Вздор! Естественно, в некоторой мере страх начинается с неприятного, будь это человек, вроде преподавателя плавания, или зубной врач, или с ситуации, страх перед экзаменом, например, или перед свадьбой. Но это ребячество ничто перед тем, что происходит сегодня или завтра. А из-за того, что ты сегодня не знаешь, чем дело кончится завтра, потому что ты с точностью знаешь только одно — что все зависит именно от случая, поэтому ты боишься, поэтому боюсь я, и вся обделавшаяся армия боится — и наша, и русская. А страх ослабляется только в том же соотношении, в котором растут звезды на витых погонах. Понял?
— Хм. Но есть и такие, которые совершенно точно чувствуют, что все пройдет неудачно, что они из мясорубки уже не выберутся.
— Такие ожидания, конечно, есть. Но уверенность? Я думаю, если кто-то уверен в том, что погибнет, то он уже там, наверху, и страха у него больше нет.
— Ты читал книгу «Вера в Германию» Цёберляйна?
— Кто ее не читал, «велича-а-айшую военную книгу всех времен». Зато сейчас я знаю, что она — величайшая чепуха всех времен.
— Правильно, но он описывал ситуацию, когда он со своими товарищами сидел в укрытии, и у некоторых вдруг увидел на лбах кресты, и понял, что они погибнут.
— Так он был не только писателем, а еще и ясновидящим! Цыпленок, ты, оказывается, еще и наивный! Это же трюк, хороший для фильма, что-то среднее между христианской верой и неотвратимостью фронтовой судьбы.
— Ты еще помнишь про Харьков? Последнюю ночь перед штурмом города? Я помню как сейчас дурацкое выражение, помню его точно, как будто увидел его пять минут назад: разрушенный колхоз, облупившаяся доска, и кто-то мелом на ней написал: «Велика и жестока судьба, но еще более велик человек, который ее непоколебимо выносит!»
— А ты еще под ней написал: «Да здравствуют герои, которые глупы!»
— Точно, мы тогда полночи занимались ерундой, а у тебя была сумасшедшая идея, что страх является предпосылкой к отваге и героизму. Без страха героев нет, в крайнем случае — только убитые! Кто свой страх преодолеет, только за это уже заслуживает Железного креста!
— Я еще сказал, что большинство Рыцарских крестов получают за страх, потому что другого и быть не может, так как прирожденные герои или полегли еще в Польше, потому что были слишком храбрые, и им посносило бошки, или они заняли теплые местечки.
Блондин тихо рассмеялся:
— Старая мудрость, что большинство героев сидит в тылу. В Берлине на Курфюрстендамм ты увидишь массы героев или рядом с женщинами!
— И не говори, как раз там достаточно людей, ни на что не способных.
— Да, Эрнст. Мы тогда еще подошли к спящим. Мумме, наш тогдашний командир взвода, лежал рядом со своим денщиком Карлушей, руки положил под голову, как маленький мальчик, и ноги поджал. Ты остановился, покачал головой и сказал: «Вид такой, прямо как у мертвого. Завтра будет готов». Так? — Ответа он не дождался и продолжал: — На следующий день мы были уже у первых домов. Переводивший дыхание Мумме стоял у садовой изгороди и ждал. Проехал танк. Когда Мумме захотел бежать дальше, вдруг схватился за шею. Я видел только его удивленное лицо и открытый для крика рот. Может быть, действительно он хотел прокричать: «Вперед!» Он медленно начал падать. Рукой схватился за отлетевший штакетник. Еще пару раз дернул ногами, поджал колени к животу и затих. Пауль сразу после этого засек русского снайпера.
— Карлушу убили еще раньше него!
— Да, он лежал поперек танковой колеи в снегу. А за несколько часов до этого ты сказал: «Им копец». Это непросто предсказать, Эрнст. Ты это сделал точно так же, как было описано у Цёберляйна.
— Но без знамения, без креста. Но это была случайность, Цыпленок. Он просто выглядел как мертвый, а через пару часов стал действительно им. Просто случай, никакого ясновидения. Или, ты думаешь, я еще в Белгороде решил оставить гуляш?
— Конечно, нет. Это было не случайно. Это была неудача.
— Неудача? Свинство, черт побери! Со мной никогда такого не было!
Блондин улыбнулся и прислушался к дождю, который тихонько капал на плащ-палатку. Белгород — на самом деле уж совсем дело прошлое. Бои тогда закончились. Спокойный день. Они вместе с Эрнстом вечером выехали на ротных машинах, чтобы что-нибудь раздобыть. Должно было прибыть пополнение, новенькие, присланные прямиком из Лихтерфельде. И, как обычно, Эрнст оставил свою машину на холодном весеннем воздухе, а сам отправился в сарай. От сарая исходил запах, как от маминой кухни в воскресное утро. Каптенармус и два повара стояли перед огромным котлом. Один из них помешивал в нем поварешкой, пробовал и с наслаждением цокал языком. У Эрнста выпучились глаза, как при базедовой болезни, и слюнки потекли. Красно-коричневый, крупно резанный гуляш, в котором мяса было больше, чем соуса, до краев наполнял котел полевой кухни! Эрнст прикинул, по сколько котелков придется на человека, и завязал невинный разговор с каптенармусом, одновременно пустив в ход повадки опытного фуражира. Но, как уже говорилось, Эрнста знали все, и где он меньше всего мог поживиться, так это в собственной роте. Наконец, каптенармус рассвирепел, а повар замахал половником. Они с Эрнстом вынуждены были ретироваться почти бегом. Эрнст продолжал изыскивать способ, чтобы подобраться к Лукуллову мясному котлу. В том, что это не получилось у него с первого раза, была виновата его слава. Тут подошел дежурный унтер-офицер и отогнал их еще дальше. А когда они подошли к двери огуречного подвала, взорвалась первая бомба! Всего их было три. Последняя упала совсем близко, и Эрнст, еще ничего не подозревая, прошептал:
— Неужели по ним?
Когда стрекотание «швейной машинки», как солдаты называли русский разведывательный самолет, затихло вдалеке, они выбрались из укрытия. От сарая остались одни обломки, гуляш разлетелся в стороны. Они положили каптенармуса и обоих поваров у дороги, накрыв плащ-палатками. Снег был грязно-серый, словно каша. Начиналась оттепель. Эти трое были последними убитыми.