Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 70

Однако в пылу сражения, в момент дикого выброса эмоций и яростного возбуждения, некоторые зверства казались почти естественными. В критический момент битвы страх и паника одной из сторон, казалось, подталкивали людей на проявление жестокости. Ощущение слабости и страха другой стороны, судя по всему, провоцировало некоторых на приступы беспощадной ярости. Ги Сайер вспоминал после неудачной атаки русских, в которой несколько его товарищей были убиты и изувечены:

«Звуки выстрелов и стоны раненых побудили нас начать избиение русских… Атакующая армия всегда более энергична, чем обороняющаяся…

Позже тем же вечером мы стали свидетелями трагедии, от которой кровь застыла у меня в жилах… Из окопа слева от меня раздался долгий и пронзительный вопль… Потом раздался крик о помощи…

Мы подбежали к краю окопа, где стоял с поднятыми руками русский, только что бросивший револьвер. На дне окопа дрались два человека. Один из них, русский, прижав к земле солдата из нашего отряда, размахивал большим ножом. Двое из нас держали на мушке русского, стоявшего с поднятыми руками, а молодой обер-ефрейтор спрыгнул в окоп и ударил другого русского по шее саперной лопаткой… Немец, который был под ним… выскочил из окопа. Он был залит кровью. В одной руке у него был нож русского, а другой он пытался остановить кровь, ручьем лившуюся из раны.

«Где он? — злобно крикнул он. — Где другой?» Неровными шагами он подошел… к пленному. Прежде чем кто-либо успел ему помешать, он вогнал нож в живот окаменевшему русскому».

«Хладнокровно убить человека нелегко, — заключил Сайер после другого случая, когда ему пришлось убить партизана выстрелом в лицо, — если только ты не совершенно бессердечен или не оглушен страхом, как я». И действительно, казалось, что жестокости, совершавшиеся человеком в ярости, были необходимы для его собственного благополучия, для избавления от страха и психологического «оживления». Зверства нередко совершались в условиях величайшего физического и психологического напряжения. После трех дней почти беспрерывных боев, за время которых он не раз наблюдал невероятно ужасные и жестокие сцены и практически не сомкнул глаз, Сайер вспоминал:

«Мы были так измотаны, что вставали лишь тогда, когда удавалось подавить огнем безнадежное сопротивление противника, окруженного в очередном окопе. Изредка из укрытий появлялись солдаты с поднятыми руками, чтобы сдаться в плен, и каждый раз повторялась одна и та же трагедия. По приказу лейтенанта Краус убил четверых, судетец — двоих, 17-я рота — девятерых. Юный Линдберг, которого с самого начала наступления не покидало состояние панического ужаса, заставлявшее его то испуганно плакать, то смеяться, взял пулемет Крауса и столкнул двоих большевиков в воронку. Несчастные жертвы… молили о пощаде, но Линдберг в приступе неконтролируемой ярости продолжал стрелять, пока они не затихли…

Мы обезумели от раздражения и усталости… Брать пленных нам запретили… Мы знали, что русские их не берут. Или они, или мы. Поэтому мы с Хальсом забросали гранатами русских, пытавшихся размахивать белым флагом».

Крайняя усталость, давящий на нервы вид убитых товарищей и всеобщий страх толкали молодых людей на поступки, которые при менее суровых условиях вызвали бы у них отвращение. Когда сражение приближалось к концу, Сайер признал:



«Мы начали осознавать, что произошло… Мы гнали из головы воспоминания о танках, кативших прямо по движущимся человеческим телам… Нас внезапно охватил ужас, от которого мурашки бежали по коже… Из-за этих воспоминаний я вдруг утратил способность к физическим ощущениям, словно у меня случилось раздвоение личности… потому что я знал, что такое не происходит с людьми, живущими нормальной жизнью…

«Расстреляв тех русских, мы поступили, как последние сволочи…» — сказал Хальс.

Его явно мучили те же мысли, что и меня. «Что было, то было, и ничего уже не попишешь», — ответил я… Что-то отвратительное вселилось в наши души, чтобы навсегда остаться там и преследовать нас».

В этом случае люди реагировали на невероятную тяжесть войны спонтанными актами насилия, о которых впоследствии жалели. Однако почти наверняка подавляющее большинство зверств стало следствием идеологического характера войны в России, преднамеренных действий со стороны немецких властей и их палачей, простых солдат немецкой полиции и армии. В приказе, изданном в мае 1941 года, еще до нападения Германии на Советский Союз, фельдмаршал Вильгельм Кейтель, формально возглавлявший немецкие вооруженные силы (ОКВ), подчеркивал, что предстоящая кампания должна стать войной против евреев и большевиков и что вермахт не должен испытывать жалости по отношению к этим мнимым врагам Германии. Чтобы поднять энтузиазм войск, он освободил солдат от ответственности перед военным трибуналом за зверства, совершенные против русского мирного населения, и поощрял «коллективные репрессии». Как отметил Кристофер Браунинг, приказ фактически давал лицензию на убийство — лицензию, продленную печально известным приказом «Nacht und Nebel» — «Мрак и туман», отданным тем же Кейтелем в декабре 1941 года.

Более того, такие приказы едва ли вызывали шок или раздражение у простых солдат. Мир был переполнен смертью, и ее близость, по-видимому, заглушила в солдатах чувство сострадания. Война стала работой, повседневным занятием, совместным трудом, и не было никакой разницы, кто и как погибал. Более того, рядовые солдаты вермахта, возможно, подверглись более обстоятельной нацификации, чем признавалось ранее. На деле именно среди простых солдат Гитлер неизменно находил наиболее преданных сторонников. Как следствие, судя по их письмам и дневникам, среди солдат, воевавших в России, было на удивление много людей, разделявших взгляды нацистов на большевиков и подобающее обращение с ними, и многие солдаты добровольно принимали участие в убийствах.

«Как правило, русских пленных использовали, чтобы хоронить мертвых, — писал Ги Сайер. — Однако у них, похоже, вошло в привычку обирать покойников… На самом деле, думаю, эти бедолаги обшаривали трупы в поисках пищи. Пайки, которые им полагались, были смехотворно малы… В отдельные дни они не получали ничего, кроме воды. Пленный, которого застали за грабежом убитого немца, подлежал расстрелу. Специальных расстрельных команд для этих целей не было. Офицер просто расстреливал преступника на месте». Такая обыденная жестокость повторялась на просторах России бессчетное количество раз. Макс Ландовски вспоминает: «Как-то зимой к нам пришел русский дезертир. Он был хорошо одет… На нем были валенки, тулуп и хорошая меховая шапка. И пока дезертир стоял перед нами, многие начали интересоваться его вещами. Один отобрал у него шапку, другой стянул с ног валенки, третьему понадобился тулуп. В результате парень остался стоять в одном нижнем белье. Потом лейтенант сказал, что его нужно отправить в тыл для допроса… Вскоре раздался хлопок. Наш солдат вернулся и доложил: «Приказание выполнено». Он застрелил пленного». «Мы подходим все ближе к Москве, — писал рядовой Г. в июле 1941 года. — Повсюду одинаковые картины разрушения… Всех попавших или сдавшихся в плен комиссаров и т. п. (так в тексте. — Прим. авт.) немедленно расстреливают. Русские поступают точно так же. Идет жестокая война». Война была и впрямь жестокой, но особого внимания заслуживает не эта первобытная жестокость, а отношение этого солдата к ней как к заурядному явлению. «Мы берем пленных, расстреливаем их — и все это за один день». Такая точка зрения часто появляется в солдатских письмах, выдавая невысказанное согласие с идеологическими задачами нацистов.

«Кто-то совершенно убедил русских, что немцы убивают всех пленных, — скептически писал гауптман Ф. М. из 73-й пехотной дивизии. — И они в это поверили». Но почему бы русским и в самом деле было этому не поверить? В конце концов, как признался в письме рядовой А. Ф.: «Мы тоже иногда видим повешенных. Это люди, позарившиеся на армейское имущество или шатавшиеся по лесам вместе с партизанами и совершавшие бандитские вылазки. Их оставляют висеть в назидание остальным на два-три дня». Война с партизанами отличалась особой жестокостью, вероятно, из-за того, что она превратилась в хаотичную борьбу, в которой обе стороны пренебрегали военными обычаями. Об одном из особенно мерзких случаев осенью 1942 года Ги Сайер вспоминал: