Страница 32 из 102
Мазарини, успевший вернуться, поклонился.
– Я поставил свою жизнь и отцовское завещание, теперь очередь за вами, ваша светлость! – сказал Сирано, передавая записку Ришелье.
– Надеюсь, этого перстня окажется достаточно? – И кардинал повертел на пальце тяжелый бриллиантовый перстень.
– Я не ношу перстней, не будучи слишком богатым, и не торгую бриллиантами, будучи слишком гордым. Против моей жизни и моего посмертного наследства я просил бы вас, ваше высокопреосвященство, поставить другую жизнь и пенсию.
Ришелье искренне удивился. Что за дьявол сидит в этом большеносом юнце, позволяющем себе так говорить с ним? Но он скрыл свое возмущение за каменным выражением лица.
– Вот как? – с притворным изумлением произнес он. – Чья же жизнь и чья пенсия вас настолько интересует, что вы готовы прозакладывать свою голову?
– Если я ее сохраню, не допустив глумления над творениями философа Декарта, то вы, ваше высокопреосвященство, воспользуетесь своим влиянием при папском дворе и испросите у святейшего папы Урбана VIII освобождения из темницы предшественника Декарта Томмазо Кампанеллы, проведшего там почти тридцать лет.
– Вы с ума сошли, Сирано де Бержерак! Чтобы кардинал Ришелье, посвятивший себя борьбе с бунтарями, стал вызволять из тюрьмы осужденного на пожизненное заключение монаха, написавшего там трактат «Город Солнца»?
– И еще десяток трактатов по философии, медицине, политике, астрономии, а также канцоны, мадригалы и сонеты!
– Одумайтесь, Сирано! О чем вы просите?
– Я вовсе не прошу, ваша светлость. Я называю вашу ставку против своей, если вам угодно будет на нее согласиться.
Кардинал вышел из-за стола и стал расхаживать по кабинету.
Монах, получивший распоряжение Мазарини, прошел от дворца кардинала мимо Лувра, перебрался по мосту на другую сторону Сены, где возвышалась Нельская башня с воротами, и остановился около людей, приготовлявших по приказу кардинала по случаю дня святого Эльма вечерний костер перед нею, огонь которого должен отразиться в реке и быть видным из окон королевского дворца, позабавив тем короля и придворных.
Другой монах, руководивший приготовлениями к этой ночной иллюминации, выслушав переданное ему распоряжение, кивнул и куда-то поспешил, отдав оставшимся распоряжения.
Кардинал же не мог прийти в себя от упоминания о Кампанелле.
– Город Солнца! – гневно воскликнул он. – Вот чему учил вас этот Гассенди! Недаром преследуют его братья-иезуиты! Город, где будто бы не будет ни знатности, ни собственности! Все общее! Даже… дети.
– Они принадлежат государству и воспитываются им. Во главе же государства стоят ученые и священнослужители, как и у нас теперь во Франции, где в лице вашего высокопреосвященства воплощено и то и другое. Позволю себе напомнить, что Кампанелла попал в тюрьму тридцать лет назад за организацию заговора против испанского владычества в Южной Италии, безусловно, вам враждебного. И вы могли бы напомнить святейшему папе Урбану VIII, что, предоставив Кампанелле свободу, он обретет знатнейшего астролога.
Ришелье задумался.
– Астролога? – переспросил он. – А его не винит за это католическая церковь?
– Католическая церковь не может преследовать астрологов, если они пользовались вниманием не только вашего высокопреосвященства, но и святого папы Павла V и самого Урбана VIII.
– Однако вы осведомлены о многом, слишком о многом, – сердито заметил Ришелье. – Пойдет ли это вам на пользу? Впрочем, пишите, Мазарини, – приказал он.
Тот устроился у стола, взяв у Сирано гусиное перо.
– Боюсь, моя закладная записка не доставит удовольствия испанскому королю, – вслух размышлял Ришелье.
– Клянусь вручить ее только вам, ваше высокопреосвященство. И ради одного этого надеюсь остаться в живых!
– «Уполномочиваю гвардейца гасконской роты королевской гвардии господина Савиньона Сирано де Бержерака оказать отцу Фоме Кампанелле, по прибытии его во Францию, в чем содействовать ему, гостеприимство от имени французского правительства, заверив отца Фому, что он получит достойное его убежище, уважение…»
– И пенсию, – добавил Сирано.
– И пенсию, – многозначительно повторил Ришелье.
Мазарини передал ему бумагу, и кардинал поставил под нею размашистую подпись.
Вручив записку Сирано, он движением ладони отпустил его.
Сирано почтительно раскланялся и направился к двери, стараясь не задеть концом своей длинной шпаги за столики с книгами и развернутыми картами.
Уже вслед ему кардинал заметил:
– Помните, господин де Бержерак, что в гасконскую роту королевской гвардии принимают только живых.
Сирано обернулся.
– Обещаю, ваше высокопреосвященство, после усмирения толпы у костра близ Нельской башни вступить в роту благородного господина де Карбон-де-Кастель-Жалу, благодаря вас за оказанную мне честь.
Ришелье, сидя в кресле, величественно наклонил голову, пряча злорадную усмешку.
Когда Сирано вышел, Ришелье деловито сказал Мазарини:
– Постарайтесь, друг мой, чтобы толпа у костра близ Нельских ворот была не меньше…
– …ста человек, – подхватил Мазарини. – Я уже распорядился.
– Вы, как всегда, угадываете мои мысли!
– Даже сам сатана не поможет ему этой ночью, – мрачно заверил Мазарини.
– Да, да! И позаботьтесь, чтобы записку взяли там… Завтра она должна лежать на моем столе.
Пожелание кардинала Ришелье исполнилось. На другой день утром сгоряча написанная им записка действительно оказалась на его столе.
Глава седьмая. Костер у Нельской башни
Безумству храбрых поем мы славу!..
Не надо думать, что двадцатилетний Сирано де Бержерак покидал кардинальский дворец победителем. Напротив, мгновенный подъем духа, овладевший им перед лицом могущественного кардинала, сменился упадком, и он горько размышлял о своем дерзком отказе от благ приближенного к Ришелье поэта и о рискованном мальчишеском споре с ним об заклад, объясняемых непомерной гордостью, которая скорее прикрывала его слабость, нежели отражала силу. Гордыня заставила его отказаться от обеспеченности придворного поэта, оставшись вместе со своей свободой творчества в прежней бедности, не оставляющей ему надежд ни на удачу, ни на любовь.
Франция XVII века виделась Савиньону совсем не такой, какой выглядит из нашего времени, триста с лишним лет спустя. Быть может, великий романист, блистательный Дюма-отец, остривший, что для него «история – гвоздь, на который он вешает свою картину», живописуя на ней дворцовые интриги, любовные похождения и скрещенные шпаги, все-таки ближе был к пониманию молодым Сирано де Бержераком его времени, хотя тот и ощущал чутьем духовную пустоту вокруг себя, клокотавшую несправедливостью, ханжеством, непрерывной борьбой французов против французов, или сводящих между собой мелкие счеты, или защищающих чуждые им интересы враждующих вельмож, а то и направляемых друг на друга пастырями церкви, принуждающими молиться лишь по-своему.
В ту пору Сирано де Бержерак никак не предвидел, что проложит когда-нибудь путь великим французским гуманистам, таким, как Жан Жак Руссо, Вольтер или даже живший до него Рабле, подготовившим умы людей к вулкану французской революции.
У Савиньона же даже его детское воспоминание о поджоге отцовского шато никак не связывалось с полыхавшими по всей Франции крестьянскими бунтами, жестоко подавляемыми тем же Ришелье. Зная лишь философов древности и преклоняясь перед современными ему мыслителями – Кампанеллой, Декартом, Гассенди, в отличие от них он становился вольнодумцем, идя дальше проповедуемой Кампанеллой терпимости к любой религии или попытки Декарта при отрицании слепой веры доказать существование бога математически. Сирано, опираясь на материализм Демокрита, развитый Гассенди, готов был вообще отказаться от веры в бога, допускающего на Земле торжество зла, жестокости, изуверства и преступлений, допускаемых сидящими на святом престоле папами. Некоторые из них причастны были и к отравлению неугодных, к ложным обвинениям в ереси, а один раз даже к скандальному обману, когда после смерти очередного папы выяснилось, что он был… женщиной, которой доступ даже в священники был закрыт. Причастны многие папы и к тягчайшим злодеяниям, творимым от их имени святой инквизицией. И бог их, представителем которого, как наместники святого Петра, они себя провозглашали, никогда не приходил на помощь страждущим и несчастным, обещая им избавление от всех бед лишь в загробной жизни. И велись без конца под сенью креста истребительные войны, даже «столетние», несущие смерть, опустошение, горе и бесправие людям.