Страница 4 из 25
Только вот… Была в этом некая обреченность. Покорность судьбе. Все вокруг хотели на завод, ну прямо каждый, а мы с Кеном эту детскую мечту уже переросли. Может, научились глядеть дальше и видеть больше. Но внезапно и для нас пропел гудок заводской, как говорится…
– Ладно, – сказал я, – пойдем, склепаем для себя пару цитрусов.
В общем, мы еще немного выпили и двинули на завод.
Есть фотография, на которой мы рядом все четверо – одноклассники, выпускники, празднично одетые и очевидно счастливые. Кен: стройный, широкоплечий, лицо не по-русски прямоугольное, но очень привлекательное – харизма, что тут скажешь, – пронзительно-голубые глаза, непокорные вихры цвета темного меда. Михалыч: громадина эдакая, типичный фольклорный богатырь, красавец, пепельный блондин, словно с картины Зверева, он даже стоит как-то осторожно, чтобы ничего не сломать, и при этом неуловимо похож на большую мягкую игрушку – видно, что добрый человек. Джейн: чуть вздернутый носик, четко очерченные скулы, уверенный ярко-зеленый взгляд, неповторимый, единственный в своем роде, которым она прямо-таки режет пространство; роскошные кудри цвета пива «Гиннесс» и лучшие ноги левого берега, а может, и правого заодно. И чуть-чуть ближе к Джейн, чем прилично для просто друзей, – я. Самый, пожалуй, неказистый из четверки и смотрю в объектив немного смущенно: не люблю фотографироваться, не люблю себя на фотографиях. Темно-коричневые волосы, черты лица слишком четкие и правильные, чтобы быть интересными, – разве что серые глаза хороши. Внимательные глаза.
Я вижу ими такое, чего не замечают другие.
Если бы я еще научился понимать, чего вижу, – цены бы мне не было. Но понимаю я, извините, всегда задним умом и как-то невпопад.
Привык утешаться мыслью, что у меня другие задачи – схватывать образы, ловить оттенки цвета, останавливать мгновения.
Думать быстро, оценивать на раз-два, анализировать с ходу, знать суть событий – это к Кену и Джейн.
А просто получать от жизни ничем не замутненное удовольствие – это к Михалычу…
По тому, как наша четверка выстроилась на фото, сплоченной командой, может показаться, что мы знакомы с пеленок, но это не так.
Даже по фотографии заметно, что Михалыч тут был всегда и здесь останется: столп местного общества, гордость или позор Левобережья, в зависимости от настроения, а по пятницам ближе к ночи – и великая гордость, и несмываемый позор сразу.
С Кеном и Джейн понятно: заезжие ребята. Адаптировались, вписались, обрусели, но вряд ли надолго задержатся тут. Граждане мира, для них все дороги открыты.
А по мне ничего не поймешь, ведь я вообще реэмигрант, если можно так выразиться. Успел здесь появиться на свет, но уже через год меня увезли в Москву. Для моих родителей в городе просто не хватало работы. Кто знает, когда бы я оказался тут вновь, не будь у отца контактов с московским филиалом компании и не обрати на него внимание Дональд Маклелланд. В один прекрасный день папа пришел весь сияющий, будто ему орден дали, и сказал маме: «Ну вот, наконец-то мы пригодимся дома!» Мама вовсе не бросилась ему на шею, как вы могли подумать. Но потом они пошушукались, что-то прикинули на пальцах, сосчитали на калькуляторе… «Он все равно учился бы в этой школе, – донесся с кухни голос отца. – Считай, это судьба». А мама очень едко ответила, что вырасти гопником с левого берега никакая не судьба, а проклятье, и еще добавила пару эпитетов, которые я не рискну повторить в свете известного закона об оскорблении всякой твари чем попало.
Что за профессия «гопник с левого берега», я не знал, но сразу понял: это нечто крайне увлекательное, раз до такой степени не нравится маме.
В пятый класс я пошел на том самом левом берегу реки, только гопника из меня не получилось. Манеры, конечно, испортились заметно: этот город учил отвечать на грубость веселой грубостью, а на наглость – утонченным хамством, иначе будешь вечно бит. Но все-таки трудно стать неприкаянным хулиганом, когда за партой справа от тебя сидит двинутый на автомобилях силач Миша, слева – двинутая на автомобилях красотка Джейн, а сзади – интеллектуал Кен, чисто для разнообразия не двинутый на автомобилях сегодня, потому что был двинут вчера.
Джейн уже тогда знала, чем будет заниматься через десять лет, и очень забавно об этом рассказывала на своем еще ломаном русском. Михалыч уже глядел на нее влюбленными глазами – и тоже знал, чем будет заниматься. И я про свое будущее кое-что знал. Один только Кен, для разнообразия, не знал, то есть вчера знал, а сегодня передумал.
А на окраине города заколачивали со смачным грохотом сваи – кто бы мог подумать, что это гвозди забивают в наши судьбы.
Кто мог подумать, что прекрасные светлые цеха, куда нас с гордостью будут водить за руку отцы, станут для их детей форменной топкой. Печью, где дети спекутся в шлак.
И дети сами, по доброй воле, нырнут в эту геенну огненную, полные светлых надежд и радостных предчувствий.
И очень долго, поразительно долго, им будет там очень хорошо, лучше некуда…
Когда мы пришли на завод, нам казалось, что у нас нет иллюзий. Мы были заранее хорошо информированы. Готовы столкнуться с любыми пиндосскими штучками. Знали, как себя вести. Легко вписались в обстановку, ничему не удивлялись, на все смотрели с юмором.
Пока не выяснилось, что если в Америке ты работаешь на заводе, то в России завод работает на тебе. И ты напрасно учил правила игры, надеясь всех перехитрить и сохранить чистую совесть, «отвечая на идиотизм здоровым цинизмом». Правила изменят, потом изменят еще и еще раз, пока ты не споткнешься.
А сама игра будет прежней – игрой на выбывание.
Должен был остаться только один.
По Станиславскому, если на сцене в первом акте висит ружье, в третьем оно обязано выстрелить. По жизни, к третьему акту ружье либо сломают, либо потеряют. Версия для Правобережья: украдут и продадут. Версия для Левобережья: отпилят ствол и воткнут под задний бампер. Посмотрят, решат, что получилось некрасиво, оторвут и выбросят.
Но то по жизни, где бывают варианты: один на кресте помер, другой тоже помер, а третий потом воскрес и по сей день баламутит народ. На производстве вариантов нет: либо ты в игре, либо тебя не взяли. На завод приходишь, как актер в театр, и роль твоя по пьесе известна, и реквизитор уже повесил ружье. И хоть ты бездарь, хоть ты гений, ружью это параллельно: оно висит над тобой, напоминая о бренности всего земного, – и под конец спектакля непременно стрельнет. Гении на ружье не оглядываются. Бездари не сводят с него глаз. Вот и вся разница.
Ружьем у нас выступал отдел кадров, он же «отдел русского стаффа». Кадры решали все: они проверяли кандидата на входе в компанию, и от них же зависело, когда сотрудника попросят на выход. Нам, понятно, вдалбливали, что хороший парень всегда на хорошем счету и ему волноваться не о чем: соблюдай Кодекс, не нарушай, не жалуйся, не ругай… Но публика давно заметила: фиг там. Известные болтуны и признанные хулиганы могут отделаться штрафами – если болтовня умеренно обидна для пиндосов, а дурацкие выходки случаются подальше от конвейера. А незаметного трудягу вдруг уволят очень вежливо без объяснения причин, и он не поймет, за что, и никто не поймет. А другой сам уволится, выразительно молча, и только в ответ на прямой вопрос кивнет (просто кивнет, без лишнего слова): да, вызывали к кадровику и посоветовали уйти по-хорошему. И тоже не поймешь, в чем его вина.
Логика кадров не поддавалась логике. Поэтому русский стафф побаивался их – как боятся неведомого. Работали в кадрах серенькие незаметные клерки, все на одно скучное лицо, и оставалось оно небитым именно из-за страха. Михалыч говорил, что, как увидит менеджера по персоналу, сразу чешется рука отрихтовать менеджеру персоналию – но боязно. А уж если Михалычу боязно…
Удивительным образом шеф этого страшного отдела, тучный веселый дядька, был среди русского стаффа популярен и даже, не побоюсь сильного выражения, любим. Манеру общения предпочитал грубовато-ласковую, хотя мог и морозу нагнать. Считали его чуть ли не защитником угнетенного рабочего класса от пиндосских капиталистических сволочей. Кстати, имелись к тому предпосылки, о чем при случае расскажу.