Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 126

Дождь вовсю разошелся, бежать бы надо, но Мастура не бежала и вошла в палатку промокшая.

Мама сидела за столом, положив темные руки свои на полотенце, свернутое комом. И сразу захотелось, чтобы эти руки обняли ее.

— Если ты надумала встречаться с ним, — безжалостно предупредила мать, — подожди, пока я умру.

И прибавила что-то шепотом из узбекской молитвы.

— Я знаю, почему вы так сердитесь, — тихо сказала Мастура, опять остановившись у столба, а мать подняла на нее глаза. — Потому что он не узбек…

Мать вдруг встала и прошептала, шевеля своими бледными губами:

— Это ты не узбечка! Вокруг такая беда… А он вернулся из-за тебя! Из-за тебя! Из-за тебя! — повторяла, задыхаясь, она и под каждое «из-за тебя» стала хлестать дочь полотенцем по щекам. Видно, ждала, злилась.

Мастура не отворачивала лица.

— Из-за меня! — проговорила она, когда мать опустила руку. — Разве это плохо?

Мать села на раскладушку, положив полотенце на колени. По лицу ее скользили безмолвные слезы. Она плакала, как глухонемая. И это больше всего поразило Мастуру. Упав на колени, она принялась целовать руку матери.

— Мама! Вы устали!

Мать прикрыла глаза, но слезы катились и из-под закрытых век. Она так давно устала, что уже не сможет отдохнуть.

— Дай мне слово…

— Да, мама!.

— …что ты забудешь его!

— Да, мама.

Дождь барабанил по палатке.

Вторую ночь лило как из ведра. Солнечный городок! Весельчаки шутили:

— Принимайте душ, пока нету бани!

Кое-кто, правда, вымылся под дождем с мылом и залег в постель.

В палатке тесно сбились кровати и было темно. Казалось, все спали. Но вдруг рассек тишину полнозвучный голос Бобошко:

— Бригадир! У меня кровать дырявая!

— Была команда спать, — спокойно сказал Махотко.

— Вы лежите, а я скребу задницей по земле. Из дальнего угла буркнули:

— Крепче будет.

— Да вы гляньте!

— Заткнись, Бобошко.

— Гляньте, как я в этой кровати сижу!

— Не сиди, — посоветовал Махотко. — Встань и свяжи сетку.

— Чем? — спросил Бобошко. — Соленым огурцом?

Кеша слышал и не слышал их перебранку, а тут приподнялся.

— Я видел, где проволока валяется. Сейчас принесу.

Махотко сказал:

— Фонарь справа, на полке. Нашел?

Хлопнул мокрый брезент, дождь зашумел отчетливее, будто на миг ворвался внутрь.

— Оце товарищ! — похвалился Бобошко, шлепая босиком по доскам и забираясь в кровать Кеши.

— А жуть ты, Бобошко! — сонно заметил кто-то и зевнул.

— Я? — чистосердечно изумился Бобошко. — Я знаю, что делаю.

И тут не выдержал бригадир — все же вывел его из себя Бобошко:

— А ну, козаче, вертайся на свое место!

Но и Бобошко не хотел сдаваться, сел, в полном недоумении спросил:

— Кого защищаете? Да я…

В темноте заворочались.

— Ну, кто ты, детка?

Бобошко зло ответил на это.

— Я приехал город строить, а он — к бабе!

Теперь, пожалуй, на всех кроватях зашевелились: это было интересно.

— К бабе?

— К какой бабе?

— Она не баба.

Кеша вернулся с проволокой и светил фонарем прямо в лицо Бобошко.

— Может, девушка, — ухмыляясь, сказал Бобошко и лег. — Извини. Я не проверял.

Где-то в глубине палатки зареготали. Кружок света нащупал лепешкообразное лицо Бобошко, разъехавшееся в улыбке, и становился все ярче. Кеша приблизился и сказал:

— А ну, встань!

Бобошко не заставил себя долго ждать, вскочил и размялся, играя мускулами.

— Ударишь?

И в тот же миг получил удар от Кеши, качнулся — тоже не слабые руки были у лесничего — и ринулся на него, но между ними вломился Махотко.

— Эй, вы! Крики поднялись:

— Сибиряк, придержи руки!

— Он же пошутил.

— Оба пошутили.

С соседних кроватей поспрыгивали ребята, повалили Бобошко, придавили к матрацу, пока остынет. Махотко отвел Кешу в сторону, дал слегка по шее.

— И хватит!



И тогда кто-то сказал:

— Тебе бы влюбиться, Бобошко.

— Зачем это?

— Облагораживает.

Бобошко потрогал место под глазом, куда получил удар, и усмехнулся погромче:

— Влюбиться! Да у меня их было-было! Всяких — и толстых, и тоненьких, и белых, и рыжих, и не поймешь каких. Только голубой не было, врать не стану.

Мечтательный бас протянул:

— Голубые женщины водятся на острове Борнео.

— Втюрится — поедет и на Борнео.

— Да никакой такой любви нет!

— Нет, есть… — возразил благодушный голос. — И боль-ша-ая! Вот у меня был сосед, женатый на Зине. Очень ее любил. Она у него на руках померла. Женился на Кате. И ее любил.

— Катю?

— Ну да! Очень. Ее грузовик сшиб.

— Катю?

— Ну да! Домой торопилась, дура. Теперь женатый на Оле. Тоже любит. Очень.

— Глупый ты, парень.

— Почему это я глупый?

— Болтаешь много. Тебе думать некогда.

— Спим, братцы!

Но спать уже никто не хотел.

— Что такое любовь, если говорить по-настоящему? Поэзия!

— Я не поэт, — сказал Бобошко. — Я камни таскаю.

— Прав Бобошко! Мы сюда не романы крутить приехали, а строить!

— Для чего? — спросил голос сквозь кашель, и все притихли, потому что голос был неожиданный, немолодой. Снова вспыхнул фонарь в чьих-то руках, луч света направили на этот голос, и стало видно, как в кровати, поворочавшись, приподнялся лысый человек с круглой головой. И сказал просто:

— Все хорошее от любви, ребятки.

Изрек прямо, как поп.

— А гражданский пафос? — спросили его с издевкой.

Лысый приподнялся еще выше, фыркнул в пятне направленного на него света.

— Философы! Балбесы! Для чего вы будете дома строить? Чтобы люди жили в тепле и ругались на чем свет стоит? Или магазин? Чтобы тебя же в нем обвешивали? Тогда не стоит и городов городить. Не бросайтесь любовью, граждане!

— Комендант, а вы стихов не пишете? — ехидно спросил Бобошко.

Он, оказывается, уже знал, что этот лысый, поселившийся в их палатке, — комендант.

— Я для вас буду нужники ставить.

— Труд создал человека, как сказали Маркс и Энгельс, — съязвил Бобошко.

— У тебя и экскаватор есть, — беззлобно ответил комендант, — а ты еще с четверенек не поднялся.

Засмеялись и поддержали:

— Карл Маркс прав. И комендант прав.

— Если мы говорим… — бойко начал пискля, молчавший до сих пор, но его перебили:

— Нет, постойте! Интересно! Имеется в виду женщина или вообще любовь? Есть же любовь к родным, к родному месту даже…

— Или к коню. Чего вы ржете? Я серьезно, а они ржут!

— Комендант имеет в виду любовь к ближнему.

— Это уже религия.

— Не религия, а человеколюбие, балдюк.

— За что же вы его балдюком?

— Любя.

— Ну, человеколюбие — это я согласен. Просто — человеколюбие. При чем тут баба?

— А баба не человек?

— Сибиряк! Что молчишь? Что ты думаешь?

— Я думаю: если ты к женщине относишься как скот, чего от тебя ждать людям?

— Абстрактный гуманизм.

Еще кто-то поворочался в кровати, пробасил на всю палатку:

— Типичная отговорка для хама.

Кеша уточнил, заулыбавшись в темноте:

— Почему абстрактный? Я имею в виду нашу родную, социалистическую женщину.

Балагур жалобно крикнул:

— А где другую взять?

И совсем развеселился народ, разошелся.

— Послушайте, послушайте! Если мы говорим… — пробивался пискля, но на этот раз его перебил сам Махотко.

Махотко не любил философских споров: они надолго и без толку, а завтра — в котлован, первая стройка, но все же и он вставил свое слово:

— Хлопцы! Поэту полагается что-нибудь необычное и говорить, и совершать… А наш сибиряк — не поэт, а вернулся в город, где землетрясение! Из-за девушки вернулся. Это факт. Сибиряк! Как ее зовут? Слышишь?

Кеша не отвечал.

— Где ты? — спросил Махотко.

Луч света уперся в пустую кровать, и Махотко с досадливой бранью соскочил на пол, пробежал по палатке, развел в стороны боковушки входа. Дождь шумел, будто зарядил навечно.