Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 126



— Ладно.

— Мою девушку звали Ляйли. Лучше всех была.

— Ну?

— Была… — подумал вслух Алимджан. — Есть!

— Почему не женился на ней?

— Спортсмены самые невезучие в личной жизни люди, у нее — каникулы, у меня — спортивные сборы. У всех — праздники, у меня — соревнования. Думаешь, легко молоток кидать? Намаешься.

— Ну?

— Личная жизнь — анархия, а спорт организованности требует.

— Я бы этот молоток так забросил!..

— Призы… Ее это не занимало.

— А ты увлекаешься?

— Просто я уступить ей не хотел. Себя.

Кеша не ответил, вынул из рамки фотографию тети, фотографию ее мужа и ту, с обелиском братской могилы, положил в открытый чемодан. Щелкнули застежки. Все.

На улице, у ворот, вынул гвоздь из кармана, поискал под ногами камень, прибил дощечку. Алимджан прочел из-за его плеча:

— «Продается дом»!

— Купи, — предложил ему Кеша. — Недвижимое имущество укрепляет семью. Адольф Спивак.

Алимджан хлопнул его по плечу покрепче.

— А юмор укрепляет здоровье. Вот это мне нравится. Кеша повернул ключ в пудовом замке, протянул Алимджану.

— Будут приходить — показывай. — И поглядел, как Алимджан стал крутить ключ на пальце. — А я поехал делом заниматься.

— Чемодан, — сказал Алимджан.

— Я запомнил твой совет.

— Чемодан!

— Что?

Чемодан сиротливо стоял у ворот, от которых они отходили. Кеша вернулся, подхватил его.

— Бывай!

— Бывай!

Хлопнули по рукам, как друзья.

На дом Мастуры Кеша даже не оглянулся. Еще шаг — и дом станет дальше, поворот — и дом исчезнет за углом… Еще день — и откроется глазам другая земля, где раньше темнеет и раньше светает, где знакомая река, даже деревья знакомые.

Что она сейчас делает, Мастура?

Был будничный час будничного вечера, и Мастура в своей комнате собирала на стол. Готовилась встретить мать, расставляя тарелки, еду и накрыв полотенцем горячий чайник. Так уж было заведено. Мама никогда нигде не задерживалась, и Мастура в этот час не покидала дома.

Комната была с большим окном, но тесная. Круглая голландская печка чернела в ней как самая крупная вещь, выпирая боками из угла. Кровать, с которой мама неслышно вставала по утрам, крадучись, без шороха, чтобы не потревожить сон дочери, шкафчик с посудой, кушетка, этажерка с книгами и будильником, каждый день трезвонившим чуть свет, жались по стенам.

Вот уже зашевелился, защелкал ключ в замке входной двери — Мастура привыкла к его звуку, вот открылась дверь комнаты.

— Мама, — сказала Мастура.

У порога стояла вагоновожатая трамвая, та самая, перед которой полчаса назад, повторяя движения усатого милиционера, выкамаривался Кеша.

— Мама, — повторила Мастура, — я ужин приготовила.

Мать и так это знала. Ни одной морщиночки не шевельнулось на ее лице, а морщин на нем было уж слишком много, и волосы слишком густо были пробиты сединой. Мать смотрела на ворох цветов, ярко рдевших с этажерки даже при слабом свете лампочки, прикрытой плафоном. И еще на одну новинку — пластмассовую куклу, приподнявшую круглую рожицу над цветами. Не надо было брать эту куклу. И вообще не надо было ходить с этим сибиряком, но он…



— Что это? — спросила мать, подошла к этажерке и выдернула ваньку-встаньку из-под пионов и маков.

Мастура, стараясь, чтобы это вышло насмешливо, а не боязливо, улыбнулась.

— Ванька-встанька.

— Откуда?

— Мне подарил племянник Галины-ханум.

Мать отвернулась от Мастуры и постучала в стену костяшками пальцев. За стеной деликатно покашляли.

— Хаким-ака! — повысила голос мать. — Слышали? Этот приезжий… сибиряк… уже дарит игрушки моей дочери.

Хаким-ака закашлялся, а мать потрясла ванькой-встанькой, подняв его над своей головой. Ванька-встанька с готовностью разбросал по всей комнате веселый звон своих колокольцев, спрятанных в глубине раздутого пуза. Мать трясла его зло, а он бренчал весело.

Кем он был, молодой сибиряк, для этой рано поседевшей женщины, которая без него уставала от ежедневной трамвайной карусели? Лязгали вагонные сцепы, клацали стрелки, и крики и топот пассажиров мешали думать о простых вещах. А тут — человек из далекого края, где и вообще-то, наверное, людей нет, только звери. Дочь и этот случайный, совсем случайный человек. Пусть скорей уезжает…

Хаким-ака перестал кашлять и сказал из-за стены:

— У меня был знакомый сибиряк. На гармошке играл.

— Гармошка! — зло подхватила мать и еще раз потрясла ванькой-встанькой перед самым лицом Мастуры, благо для этого ей надо было всего шаг сделать. — Взяла?

— Ну и что?

— Дрянь!

— Мама!

Первый раз за всю жизнь мать услышала в ее голосе не просьбу, а возражение, может быть даже осуждение, и удивилась. Вспыхнувшие глаза ее ожгли Мастуру, и та осеклась, пожалела о своей храбрости, потому что пожалела маму. Молчать, молчать. Это мама. И опять улыбнулась — совсем иначе, ласково и согласно.

— Мама! Да он мне не нужен! Я его выброшу!

Выхватила ваньку-встаньку из пальцев матери, шагнула к окну и отодвинула штору. И приподняла решительно игрушку, но не бросила.

Внизу, под окном, стоял Кеша. Он стоял в сапогах, с чемоданом в руке и пальто на плече, опять такой невеселый, неташкентский. Может, слышал в открытое окно, как ее ругала мать? Фу, дурочка! Если и слышал, не понял ничего. Мать говорила с ней на родном языке.

Кеша осторожно взмахнул рукой, прощаясь. Мастура закинула за плечо длинную косу, не собранную в пучок, и поправила платье на груди. Кеша повернулся и пошел.

Из-за плеча Мастуры мать тоже смотрела на него. Он был уже в конце улицы.

— Улетает, — сказала Мастура.

За стеной ревностно зашамкали стариковские часы. С одышкой безнадежного сердечника они отбили десять. Бам, бам… Мастура невольно пересчитала удары.

— Через два часа.

Через два часа самолет поднимет его, смешного, в безвозвратную дорогу.

Часы, стерегущие время всего ее детства и юности, отметили полночь, пошипели и бамкнули раз, а спустя еще недолгий отрезок тишины, заполненный дыханием матери, и два раза, а Мастура все не спала. Не хотелось спать. Странно… Отчего это? Ни о чем не думалось, и словно бы даже все звуки исчезли, она не слышала больше, как били часы, только заметила, как слегка посветлела штора, ночь кончалась.

Мастура встала с кушетки и тихонько подошла к окну. Шлепанье голых подошв испугало ее, хотя она передвигалась совсем тихонько, не дыша. На самую капельку отвела край шторы и поглядела на улицу, где все было и знакомо и ново в этот час.

Улицу наискось разлиновали тонкие тени тополей, будто и тополя прилегли отдохнуть. Их кроны таяли где-то не в небе, а за крышами и заборами.

Спокон веку, когда еще мама была девочкой, эта улица называлась улицей Тринадцати тополей. Теперь, даже с молодыми, их стало меньше… Состарятся и упадут и эти тополя, не станет и ее, а название, наверно, сохранится, потому что есть какие-то нерушимые законы бессмертия, которым подчиняется большая жизнь, та, что больше каждой людской жизни.

На дороге, под окном, лежали битые кирпичи, отмечающие футбольные «ворота» для мальчишек, а в небе держалась без дрожи крупная звезда.

Улица тонула в тишине. Улица была маленькая, а тишина большая, на весь мир. В тишине казалось преувеличенным одиночество. И сама ночь бесконечней. Как Вселенная, с которой сейчас робко соприкасалось сердце.

Мастура подальше отвела штору, и ванька-встанька, спавший на подоконнике, на всю Вселенную шевельнул колокольцем. Мастура зажала его в руке. Она не знала, что тишина бывает такой предательской и тоскливой.

Ей захотелось мысленно пройти по всему городу.

Спал фонтан на площади Навои. Спали будки телефонов-автоматов, стоявшие по одну сторону фонтана тесным строем. Спали трамваи в депо. Спали дома с темными окнами.

Но уже просачивался сквозь сон новый свет, новый день. Ночь подошла к той грани, за которой она вдруг разбивается первым голосом птицы, а потом сквозь птичий базар долетает через крыши звонок трамвая. Всегда кажется, что это проехала мама. Сейчас ей вставать, умываться, пить чай из термоса…