Страница 12 из 14
Летом 1932 года Елена Шиловская и Булгаков встретились вновь — и отношения возобновились. Вспышка их страсти была ослепительна, она выжгла и уничтожила все вокруг. В том числе — семьи.
Елена решила уйти от мужа, Михаил Афанасьевич — от жены.
По мере сил он пытался не ранить Любу слишком больно, хотя какое уж тут — не ранить… Писал ей утешительные записки: «Чиша! Не волнуйся ты так: поверь мне, что всем сердцем я с твоими заботами и болью. Ты — не одинокий человек. Больше ничего не умею сказать. И звери тоже. М. Приду, если не будешь спать, поговорить с тобой».
Далеко не все просто было в его новой любви, она была не такой уж безоглядной. Рвать прежнюю связь было для Михаила Афанасьевича очень тяжело. Любовь Евгеньевна записала сразу после этого судьбоносного разговора:
«Мы поговорили. Боже мой! Какой же был разговор. Бедный мальчик… Но я все поняла. Слезы лились между его пальцев (лицо загородил руками)».
Она все поняла: его самого пугала та сила, которой привязала его к себе Шиловская. Пугала… Но оторваться он был не в состоянии.
Люба согласилась на развод. Одновременно сдался и Шиловский.
Булгаков добился для Любы комнаты в том же доме, где они до этого жили.
Теперь, после того как они вместе перенесли самое тяжелое время и дела Булгакова вроде бы начали налаживаться, ей нужно было рассчитывать только на себя. Хорошо, хоть на работу устроилась наконец-то.
С 1933 года она работала редактором в редакции «ЖЗЛ». Их общие с Булгаковым друзья продолжали оставаться ее друзьями. Вскоре она стала литературным секретарем и другом Евгения Тарле, академика, автора знаменитых литературных исследований. Она была рядом с Тарле до самой его смерти.
Это был замечательный человек, который, конечно, дал безмерно много ее уму. Любовь Евгеньевна благодарила судьбу за встречу с ним. Но про себя все время пыталась разгадать, какой же смысл вкладывал Булгаков в слова, обращенные к верному, преданному псу, который носил ее прозвище — Банга: «Тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит!» И не переставала себя мучить вопросом: а все-таки не сделала ли она что-то не так? Не она ли виновата в их разрыве?
Кто знает! Это навеки осталось между ними двумя — Бангой и Макой. Тайна их любви, их жизни, их разлуки…
Медная Венера
(Аграфена Закревская — Евгений Боратынский — Александр Пушкин)
Брать крамольников решили ближайшей ночью. Ведь человек, приславший военному генерал-губернатору Москвы графу Закревскому анонимное послание, настаивал: заговорщики, которые ставят себе целью истребление всей царской фамилии и свершение государственного переворота, очень осторожны и при одном лишь намеке на опасность могут сменить места встреч. Тогда ищи их свищи! Нет, всенепременно надобно поспешить. И разумеется — последовать совету благонамеренного верноподданного: послать на конспиративную квартиру злоумышленников вооруженный до зубов наряд полиции. Ведь и крамольники являются на свои губительные сборища с полной боевой оснасткой, ежеминутно готовые к убийству государя императора Николая Павловича и августейшего семейства.
Ну что ж, не зря говорится: кто предупрежден, тот вооружен! А премудрые римляне еще и присовокупляли к сему: «Periculum in mora!»[3]
Посему решено было не мешкать, а действовать.
И вот она настала — ночь, назначенная для того, чтобы выжечь осиное гнездо, как выразился граф Арсений Андреевич Закревский, который, несмотря на суровую внешность и безупречный послужной список, порою любил добавить в речь чего-нибудь этакого, образного и где-то даже пиитического. Не напрасно знаменитый столичный стихотворец Евгений Боратынский, некогда служивший под его началом — в бытность Закревского генерал-губернатором Финляндии, — вспоминал это время как наиболее вдохновенное и волнующее в своей жизни! Да и еще более знаменитый Пушкин был своим человеком в доме Закревского…
Выжигать упомянутое гнездо были наряжены люди самые надежные и проверенные.
Вот они добрались до указанного в письме домика. Ишь, затаился в глубине старого, заросшего сада близ Арбата, яко тать в нощи… Боковая калиточка, как и сулил в своем письме благонамеренный доброхот, оказалась заранее приотворена. Бесшумные полицейские тени скользили по траве: дабы не производить лишнего бряцания, генерал-губернатор распорядился снять аксельбанты и отстегнуть шпоры, а накануне выхода наряда оснастку его лично проверил и своими руками отстегнул аксельбанты с забывчивого обер-полицмейстера.
Проникли в притон злодеев с черного крылечка, откуда они опасности не чуяли и где, согласно доносу, караулила одна только старуха. И точно — бабка клевала носом над вязаньем. Вскинулась было при скрипе двери, разинула рот — подать сигнал тревоги, да где там! И пикнуть не успела, как на нее коршуном налетели добры молодцы, забили кляп в рот, повязали, сунули в угол — и, держа на изготовку штыки и пистолеты, подступили к двери, из-за которой слышались пылкие мужские голоса. Слов разобрать было невозможно, однако наверняка произносились призывы к свержению существующего строя: чего бы им еще произносить, крамольникам-то, с этакой пылкостию?!
— Пойте, соловушки, поглядим, как в Нерчинске запоете! — злорадно ухмыльнулся обер-полицмейстер и дал знак самому ражему из своих подчиненных.
Тот шагнул вперед и занес ногу. Этой ногой он на спор сшибал дубовые заборы, поэтому дверь, пусть даже запертая изнутри, не должна была сделаться для него серьезною преградою.
— Давай, Пятаков! — скомандовал обер-полицмейстер.
Пятаков ка-ак дал!.. Дверь, правда, оказалась крепка: с петель не сорвалась, но засов не выдержал, створка распахнулась настежь.
— В сторону! — рявкнул обер-полицмейстер, и Пятаков покорно шарахнулся, не имея ни малого желания подставлять себя под пулю разъяренного крамольника.
Обер-полицмейстер — слуга царю, отец солдатам! — первым шагнул в ярко освещенную комнату, да так и замер на пороге.
Причем замер он настолько внезапно, что подчиненные, готовые с боевым задором бить, хватать и тащить, по крайности — держать и не пущать, ткнулись в его спину и едва не втолкнули начальство в комнату, словно застрявшую в бутылочном горлышке пробку. Не удалось им сделать этого лишь потому, что обер-полицмейстер словно окаменел, вцепившись обеими руками в косяк и уставившись ошалелым взором на крамольников.
Их было в комнате числом три, что уже изобличало неблагонамеренное сборище, ибо установленный законом порядок гласил: больше двух не собираться. Видать, разгорячившись при обсуждении ниспровержения основ самодержавия, злодеи совлекли с себя всю одежду до последней нитки, ну а заодно раздели находившуюся тут же даму.
Канделябров в комнате было достаточно, чтобы нагое тело сей особы видно было во всех подробностях. Любой и каждый мужчина, будь он хоть младой пиит, хоть обер-полицмейстер преклонных лет, не пожалел бы эпитетов для восхвалений сего роскошного смугло-розового тела! Да и лицо дамы отличалось красотой замечательной, хоть она была уже вовсе даже не первой молодости. Впрочем, сей недостаток с лихвой возмещался юными летами ее сообщников.
Обсуждение ниспровержения упомянутых основ происходило на огромной кровати. Даже обер-полицмейстер, не говоря о нижних чинах, ничего подобного в жизни не видал! Кровать была воистину что вдоль, что поперек, поэтому на ней вполне удобно распростерся один из крамольников. Дама сидела верхом на нем и лихо при этом подпрыгивала. Для сохранения равновесия она держалась обеими руками за оружие… вернее будет сказать — за орудие второго злодея, который, судя по выражению его лица, ничего не имел против, а даже наоборот.
Впрочем, и лицо дамы было исполнено восторга… Но лишь до того мгновения, как ее блуждающий, затуманенный взор не остановился на остолбенелой фигуре господина обер-полицмейстера.
3
Промедление опасно! (лат.)