Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 109

Живая вода. Советский рассказ 20-х годов

Булгаков Михаил Афанасьевич, Шолохов Михаил Александрович, Бабель Исаак Эммануилович, Паустовский Константин Георгиевич, Федин Константин Александрович, Фурманов Дмитрий Андреевич, Грин Александр Степанович, Иванов Всеволод Вячеславович, Катаев Валентин Петрович, Вересаев Викентий Викентьевич, Леонов Леонид Максимович, Платонов Андрей Платонович, Пришвин Михаил Михайлович, Тынянов Юрий Николаевич, Сергеев-Ценский Сергей Николаевич, Шишков Вячеслав Яковлевич, Толстой Алексей Николаевич, Яковлев Александр Степанович, Эренбург Илья Григорьевич, Лавренев Борис Андреевич, Романов Пантелеймон Сергеевич, Сейфуллина Лидия Николаевна, Серафимович Александр Серафимович, Тихонов Николай Семенович, Зощенко Михаил Михайлович, Гладков Федор Васильевич, Катаев Иван, Олеша Юрий Карлович, Неверов Александр Сергеевич, Шагинян Мариэтта Сергеевна, Форш Ольга Дмитриевна, Ляшко Николай Николаевич, Касаткин Иван Михайлович, Малышкин Александр Георгиевич


В рабочую пору, когда в доме оставались мать да внучка, прибегали дети и долго звенели в коридоре голосами:

— Пусти, тетенька, поглядеть…

Гурьбой катились через порог, горящими глазами впивались в кандалы, в портрет и перешептывались.

Осмелев, протягивали руки, осторожно, потом смелее трогали звенья.

Мать шикала на них:

— Кш… проказники, забаву нашли! — и открывала дверь: — Будет, уходите.

Соседи шутили над нею и Матвеем:

— У вас теперь вроде часовня какая.

Она отмалчивалась, а Матвей с улыбкой говорил:

— Пускай глядят. Вот приедет сын, распорядится.

Алексей явился в праздник, в конце второй недели свободы. И каким явился! Па полголовы выше Матвея, плечистый, гибкий, с голубизной в глазах. У Матвея дыхание занялось от радости, а потом в сердце шевельнулась печаль: такого не поносишь на руках, не приголубишь. Где бойкий мальчишка, суетливый подросток?

Вырос, вытянулся… И проклятые кандалы не помешали.

Сам кого хочешь поднимет, поносит, утешит.

Не обошлось без слез, без лепета и забот о мелочах.

Кандалы Алексей увидел на стене во время чая, кивнул на них и спросил:

— Живы?

— Живы, отсидели на чердаках.

Матвей и Алексей взглянули друг другу в глаза и долго смеялись. Матвей принялся рассказывать, кто сколько хранил кандалы, как их искали. На этом свидание и оборвалось. За Алексеем пришли из Совета товарищи, к полудню на окраине узнали, что вечером он будет говорить на собрании.

Аникановы пошли слушать его всей семьей. Сквер у Народного дома был запружен. Алексея, показавшегося на сколоченной недавно трибуне, встретили криками.

Слова его не падали, а взлетали над толпою, кружились — одно, другое, третье; стая их быстро росла и билась о головы крыльями. Даже Василий минутами шевелился от зяби и мурашек. Грудь Матвея ширилась, тело легчало.

Ему хотелось крикнуть на весь сквер, что этот Алешка, его сын, что он, старик, согласен с ним во всем до последней капли.

Он долго не мог успокоиться. Дорогой к дому бормотал заплаканной жене, притихшему Василию и невестке о том, что вот пришла-таки жизнь, но ей надо было притти раньше, — тогда все было бы иным: не оглох бы в котельной Василий, не зудела бы у него старая спина, не была бы такой тихой и печальной мать.

С этого вечера Алексея дома почти не видели. Ночевал он редко, забегал между делом: его всюду ждали, он всем был нужен, не знал покоя и не чувствовал усталости: надо, надо, надо. От напряжения лицо его стало тоньше, глаза — ярче, голос — звончее.

В конце марта Совет послал его по неотложному делу в столицу. Домой он забежал перед отходом поезда. Перецеловал всех и заспешил. Провожать его пошли Матвей и Василий. Он с трудом втиснулся в вагон, покивал оттуда и исчез.

Больше Аникановы не видели его. Дошла весть, что в столице он возненавидел новую власть и ушел добровольцем на фронт. А в начале осени докатилась и другая, знобящая весть: в окопах Алексей призывал солдат с оружием уходить домой и был убит за это.

На голове Матвея в несколько дней побелели последние темные пятна. В глазах вспыхнули да так и остались зеленоватые искорки горя. Он осунулся и затих. Даже осенью, когда власть взяли рабочие и солдаты, остался равнодушным ко всему. По привычке ходил изредка на митинги, слушал новые речи, недоверчиво озирался, искал чего-то на лицах и уходил.

Конец войны ужаснул его. Россия представилась ему маленькой, ощипанной, а бредущие с войны солдаты понурыми, униженными. Место войны вставало в его воображении широким полем, перерезанным канавой. Из-за канавы в понурые, униженные спины несутся улюлюканье, издевки и смех. В груди щемило.

Один случай оживил было Матвея. В начале зимы в заводском клубе было назначено собрание памяти Алексея. Матвей узнал, что там уже висит нарисованный с фотографии портрет сына, что на собрании будет прочитано написанное им перед смертью письмо. Матвей стал стройнее, на приглашение отозвался охотно:

— Приду, приду, как же…

Но когда его попросили подарить клубу кандалы Алексея, посмутнел, сжался и отказал:

— Не дам.

— Почему?

— Так! Им и у меня не тесно.

Больше от него ничего не добились. На собрание вместо себя он послал Василия. Сам два раза подходил к клубу, но войти в него не мог. Сжимал в карманах кулаки и шептал:

— Не воротишь, словами Алешки не воротишь…



Василий сидел на вечере в первом ряду, слушал и удивлялся. Узнал, что смерть его брата — горе рабочих, что брат — это не Алешка, каким представлял и знал его он, Василий, а значительнее, нужнее, дороже, незабываемее. Но больше всего его поразили слова о кандалах брата. Выходило, — они не простое железо, нет, — они звоном говорили заводу и городу о свободе, будили спящих…

Богачей выселяли из домов. Магазины, склады, мастерские переходили в руки Совета. Заводом, железной дорогой управляли свои. Начальники, мастера стали меньше, тише, а иные исчезли совсем. Стало вольнее, проще. Казалось, надо приложить еще немного усилий, терпения — и будет совсем хорошо.

Но таяли дрова, уголь, хлеб и керосин. Все меньше и меньше подвозили их. Тогда на заводе заметили: товары, пища, вещи уходят на чердаки, в ямы, в подвалы. Тогда, заводские остро почувствовали и увидели, что вокруг них за углами притаились обиженные, выбитые из копен враги и песком клеветы порошат глаза, шепчут: «А ну, ну… постройте, сделайте…» и смеются: «Хе-хе-хе-хе…»

Злоба и ярость светились в глазах лавочников, купцов, чиновников, мещан, богатых крестьян, — отовсюду слухами, шопотом расползались уныние, робость и тоска.

Заработка не хватало на хлеб, дни упирались в муть и тревогу. На заводе ширилась настороженность, в сердца входили сомнения, апатия. Мастерские работали все тише, ленивее. А весной в рабочую пору необычно всхлипнула сирена, и стали станки, смолкло железо.

Рабочие выбежали во двор, к помосту, с которого говорили ораторы, и потребовали вожаков завода, вожаков Совета:

— Что вы делаете с нами?! За что мы работаем?!

— Где хлеб?! Что будет дальше?!

— Где то, что обещали?!

— На все накладываете руку, а сами ничего не можете сделать?!

— Гнев и боль полыхали из глаз, сжимали кулаки, запальчивостью облипали слова и хрипели в голосах.

Все бранились, попрекали друг друга, искали виновных и не находили их.

Матвей качался в толпе и непонимающе глядел по сторонам: завода нет, все врозь. Прошлой весной был завод: тысячи сердец, но одно, тысячи душ, но одна, да, да, одна большая…

А Алешка, а его слова, а его голос? Они всех наполняли дрожью веры и растили крылья… «Где же это? Как же без этого? Ведь…»

Матвей, не додумав, задохнулся вдруг нахлынувшим жгучим чувством, пробормотал:

— Ведь у меня, у меня же, — и порывисто ринулся домой…

Сердце его гремело в груди барабаном. Он торопливо снял со стены кандалы, сунул их под пиджак и, боясь опоздать, побежал назад. Он верил, что в груди его не зря барабанит, и с криком:

— Слово! Дайте слово! — врезался в бушевавшую толпу.

— Какое тебе слово? Не лезь!

— Слово!

— Аниканову слово!

— Слово Алексея отцу!

— Дайте! Иди, Матвей!

— Тсссс…

У помоста Матвей уже ничего не слышал и не понимал, — взбежал по ступенькам, шикнул:

— Ша! — выхватил из-под полы кандалы и поднял их.

Звон цепей скомкал голоса. Матвей захлебнулся наступившей тишиной, с трудом выдохнул ее и хрипло спросил:

— Видали?

Толпа холодно молчала. На миг Матвею почудилось, что в груди его напрасно бил барабан, но он выпрямился и опять спросил:

— Все видите?!

В задних рядах грянуло:

— Все-э-э! — и подхваченное: Все-э-э, все-э-э! — покатилось по толпе.

Матвей шагнул вперед, как бы порываясь ринуться с помоста на головы, и крикнул:

— Глядите! Лаяться стали! Шептунам верите! Охота забряцать вот такими цепями! И забряцаете, перегрызетесь и забряцаете! Обратают нас! По одному скуют!