Страница 12 из 109
Спутника моего зовут Шакиром — он беженец с голодного Поволжья. Только вчера похоронил жену, осталась на руках полуторагодовалая малютка. Не знает, куда теперь с ней деваться, чем кормить. Сам работы не нашел, околачивается возле больших вокзалов. Но и тут дела Шакиру не даются: санок нет, купить их не на что, а на ручной багаж монополию захватили станционные носильщики, злобно встречающие ободранных конкурентов. Шакиру за пятьдесят пять, силенок у него осталось немного, на тяжелую работу не годится.
— Таскать все надо, — говорит он. — Есть хочешь — таскаишь. А таскать не будешь — есть не будишь. Ящик таскаишь…
— Да у тебя и силы-то нет, Шакир, где тебе ящики подымать?
— Хлеба хочишь — сила есть, хлеба не хочишь — сила нет.
— А ты обедал сегодня?
— Вчера обедал…
— Ел сегодня?
— Вчера ел.
— А будешь есть?
— Буду есть — ты хлеба дай…
— Дам… А девочка твоя — кто ее-то кормит?
— Дворника жена есть… У нее девочка… Сколько деньги принес — жене дворника отдал, все ей отдал.
— А далеко живешь, Шакир?
— Тагански…
— Это пешком туда и пойдешь?
— Сегда пешком ходим… Деньги дочка нужны…
Я посмотрел ему на ноги: лапти запутаны в лохмотья; все это намокло, пропиталось навозным соком, грязью…
— Ноги-то мокрые?
— Ноги сегда мокрые.
— Болят они у тебя?
— Доктор ходил, сказал — болят ноги…
— Лечишь, значит?
— Больше доктор не ходил, станция ходил… работать надо. Деньги дочка носил.
За долгий путь о чем только не переговорили мы с Шакиром. Он рассказывал, как жил в батраках, как работал, нуждался. И выходило так, что прошлая жизнь была у него только чуть-чуть получше той, что настигла теперь… Он не запомнит времени, когда семья была бы разом — и сыта, и одета, и обута. Чего-нибудь всегда не хватало, а семья была в семь человек. Теперь кто поумирал, кто замуж повыходил, остался Шакир с женою вдвоем, да тут еще на грех девчонка родилась.
— Девчонка зря родился, — говорил мне Шакир. — Девчонка не нада родиться… Малака нет, хлеба нет, голод есть — девчонка не нада родиться…
Но делать уж нечего; бьется, а кормит. Теперь, без «бабы» ему совсем тяжело: она хоть что-нибудь сварит, бывало, когда Шакир денег принесет, а теперь и денег заработает, да варить-то уж некому.
— Купишь хлеб, огурец, капуста, вода попил, больше нет ничего…
— И так каждый день?
— Так сегда… Только хлеб не сегда.
— Плохо тебе, Шакир, живется… А будет лучше? Как ты думаешь — будет лучше или нет?
Мне хотелось узнать — ждет ли он чего, надеется ли на что-нибудь? Только я опасался, что не поймет Шакир вопроса. Ан нет, понял — глаза осветились, расширились, помолодели.
— Все будит хароший…
— Так где же хорошо-то, — донимал я его, — посмотри, как ты нуждаешься…
— Сичас нет — и плоха… А когда будит — хорошо будит…
— Ты уж не доживешь, Шакир…
— Девчонка жить будит, дочка жить будит…
— А знаешь ты, что такое совет?
— Совет? — переспросил он. — Совет знаю, ходил совет…
— Нет, ты знаешь ли, как он выбирается, кто выбирает и что он делает?
Как ни силился Шакир что-то мне объяснить, — понять было невозможно. Я стал ему объяснять. Смеется радостно, останавливает меня среди луж и навозных кучек. Извозчики и автомобили обдают грязью, а мы стоим, и возбужденный Шакир, глядя мне в глаза, спрашивает торопливо:
— Бедный человек не будит?
— Не будет, Шакир.
— Все работать будим?
— Все…
— Ленин сказал?
Я радостно вздрогнул от этого вопроса. Мы про Ленина еще не говорили с ним ни слова — Шакир назвал его имя первый…
Так, значит, и он, этот вот темнейший человек, знает, знает и чувствует, что имя Ленина можно называть лишь там, где говорят о труде, что Ленин и труд — одно и то же?..
Перескажешь ли все, что говорили мы за двухчасовую дорогу. Только я заметил, прощаясь, что Шакиру слова мои запали в душу, что они ему радостны, что редко-редко, может быть никогда, не говорили еще с ним так, как это вышло теперь…
Взявши краюху хлеба в обе руки, погладывая ее с концов, он уходил от меня, веселый и довольный, на свою далекую «Тагански», к голодающей малютке дочке.
10 марта 1922
Александр Степанович Яковлев
Мужик
Начались дни тяжелых переходов. Утром не знали, где будут в обед и где ночь сночуют. Города, люди, небо, полки, роты, перелески, обозы, мосты, пыль, храмы, выстрелы, орудия (или, как говорили солдаты, урудия), костры, крик, кровь, острый запах пота — все тучей изметнулось, давило мозг и казалось сном.
Голодали порой. Порой наедались до дурноты.
Пили воду прямо из ручьев: хороши они здесь, — ручьи-то, — светлые, как слезочка; с устатку пьешь — не напьешься.
Сражались мало, все больше ходили.
Солдаты к вечеру угрюмели от усталости, искали, на ком бы сорвать злобу.
— Попадись теперь австрияк, зубом бы заел!
Впрочем, это так, больше от истомы походной.
К утру отдохнут, подобреют, и опять шутки, смех, — на бронзовых лицах зубы словно огоньки мелькают.
— Пильщиков, а ну, расскажи, какой ты сон нынче видел?
И все, сколько их есть вокруг — вся полурота, — все посмотрели, улыбаючись, на Пильщикова. А тот возился у костра — этакий здоровый, в зеленой рубашке без пояса, ворот расстегнут.
Возьмет сук в руку толщиной — р-раз! — и сломает о колено и в огонь: нет ему больше удовольствия, как костры разводить.
— Ныне, братцы, я в Шиханах был. Будто по своему двору с сыном ходил. А он на меня смотрит этак бочком, глаз-то у него синий да большой такой… К чему бы это?
Пильщиков помолчал и, сделав свирепое лицо, дунул в косгор — искры столбом полетели.
— Беспременно опять получишь крест, — сказал насмешливо кто-то.
— Не. Такие сны я часто вижу. А когда крест получить, я будто женился…
— Хо-хо-хо! Вот он… От живой-то жены, да опять женился?
— Ей-богу. Я и сам удивился. «Я, говорю, женатый уж».
А мне говорят: «Не, ты еще раз женись. Одна жена хорошо, а две в беспример лучше». — «Не водится, говорю, у нас так. Мне и одной довольно. Я человек расейский, не татарин какой». Упираюсь так… А они все свое. Так и женили. Утром проснулся — сам смеюсь, думаю, к чему бы это. А потом вдруг ротный бумагу: Пильщикову крест. А, будь ты неладна. Так оно все занятно.
Солдаты зубоскалят. И ни усталости, ни злобы…
А труба уже сбор играет:
— Готовься!
И опять поход, новые места, опять дороги, города, орудия, пыль, крики, выстрелы — усталость.
А Пильщиков… ему что, кряжу, делается. Он этакий ровный всегда, хозяйственный, ходит, пытливо посматривая по сторонам, на рощицы, на сады, на домики и нет-нет да свое любимое словцо протянет:
— Заня-ятно!..
Протянет вслух и ни к кому не обращаясь.
Или вдруг заговорит о том, что на душе у него, и нимало не заботясь, слушают его или нет.
— И вот, братцы, чуда какая. Гляди, и церкви наши, и народ по обличаю наш, только говорят, как в рот каши набрали — не поймешь сразу. Особливо церкви. Намедни я зашел в одну, все крестятся по-нашему, иконы наши, бог Салавоф в кунполе нарисован — наш, — этакий же седой да бородатый. «Иже херувима» и та наша. А вот воюем… Чудно!
И умолкал. Серыми пытливыми глазами смотрел кругом, задумывался, круто заквашенный, неповоротливый.
— Заня-ятно!
Раз отряд шел целый день, преследуя уходящего врага.
Враг, или, как говорят солдаты, «он», был где-то рядом. Еще не успевали дотлеть костры, зажженные им, еще четко виднелись в дорожной пыли следы кованых сапог, и чудилось порой, что в воздухе носится запах гари и пота, оставленный австрийцами.
— Вот-вот «он»
К вечеру стало известно, что «он» остановился, может быть готовый завтра дать бой.
И, как вода в запруде, стали собираться роты и полки и стеною растекаться по фронту.