Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 64

Это мне не удается. Добираюсь до нашего лагеря, когда совсем стемнело. Единственное, что могу различить, узкую полоску света, пробивающуюся между неплотно подогнанными досками входной двери. Слышу голос Клоччияти: «Поговорим теперь о политике». Вошел тихо, чтобы не отвлекать внимание товарищей. Внутри дымно и пахнет смолой от сосновых корневищ; становится жарко. Партизаны сидят на обрубках стволов, лежат на земле, подостлав одеяла, некоторые сидят в глубине помещения, прислонившись к стенам, их еле видно. Я сажусь и закрываю глаза, спать не хочется, но устал страшно. Подсчитываю, сколько же присутствует: сегодня особенно людно. Широко раскрываю глаза от удивления, когда Орлов и Тимофей берут слово: мне кажется почти невероятным, чтобы в такой короткий срок можно было научиться понимать и говорить по-итальянски, чтобы принимать участие в сложной беседе.

У нас немного русских — все они бежали из немецких концентрационных лагерей и долго скитались. Их зовут Орлов, Тимофей, Ванья Кузнецов, Бортников, Миша, Алешка, Василий.

Они все достаточно опытные люди, умеют хорошо подготавливать засады, переносить трудности партизанской жизни.

Разговор идет больше о будущем. Все сходятся на том, что фашистский блок не продержится и года, он рухнет под натиском союзных войск. Недавно американские и английские войска высадились во Франции.

Русские товарищи горячо доказывают, что Советский Союз смог бы теперь сокрушить фашистского зверя и без помощи союзников, уж больно поздно они спохватились со своим вторым фронтом. Он был нужен русским в 1941-1942-м, даже в 43-м. А теперь гитлеровцы бегут из России, только «пятки сверкают». Орлов так и сказал — «пятки сверкают»…

Беседу заканчиваем оживленным обсуждением практических вопросов.

Потом я беру ацетиленовый фонарь, и мы с Уго поднимаемся на бывший сеновал, который теперь служит нам великолепной спальней; ложимся в угол, прислонившись друг к другу, и растягиваемся на соломе.

Надеюсь, что усталость, накопившаяся за день, сразу же заставит меня крепко уснуть; я понимаю, что мне необходимо хорошо отдохнуть. Однако в эту ночь бессонница не покидала меня.

Я слышу, как внизу ходит часовой, зовет кого-нибудь тихим голосом, потом начинает тормошить и, разбудив, возвращается на свой пост. Разбуженный берет автомат, прислоненный к стволу, и выходит наружу, чтобы сменить часового.

Слышен короткий треск сломанных сучьев, быстрое и короткое потрескивание разгорающегося дерева, новая вспышка света, порождающая странные тени, мечущиеся по стенам и по черепице крыши. Треск напоминает далекие очереди автомата.

Устав от попыток уснуть, чувствуя, что все во мне горит от нетерпения начать действовать, я решаю спуститься с сеновала и направляюсь к караульному посту.

Уже скоро рассвет. Глубокой ночью вряд ли можно ожидать атаки фашистов на наш лагерь. Однако на рассвете самое опасное время, и стоит выставлять дозорных с хорошим слухом и зрением, с повышенным чувством бдительности…

Но сегодня голова моя заполнена мыслями о предстоящей операции «Бальденич». Как-то нам удастся ее осуществить?

В тюремной камере

Глава написана по рассказу Мило

Итак, прошло почти два месяца, как я отсчитываю шаги от моей камеры до комнаты, в которую меня приводят на допрос. Оттуда меня ведут в «зал для развлечений» (как иногда называют одну из более крупных камер), где немецкие чиновники допрашивают политических заключенных.

Меня удивляет, что физическим пыткам меня до сих пор не подвергают. Обычно заключенных отводили в жандармерию тюрьмы, их передавали молодчикам из СС или итальянским фашистам, а те издевались над своими жертвами в специальной камере, откуда никто не выходил живым или хотя бы на своих ногах.

Когда сейчас, спустя тридцать лет, я рассказываю об этом, мне кажется, что все это было не со мной, а с кем-то другим, что я видел это на экране как страшный фильм.

За время пребывания в тюрьме я научился узнавать каждую камеру, мимо которой проходил по коридору, привык различать скрип каждой решетки, лицо каждого тюремщика казалось мне знакомым очень давно.





Многие мои соотечественники оставили семьи и присоединились к отрядам гарибальдийцев, лишив своих близких покоя и сна. Но не такие «военные» служили в нашей тюрьме. Эти почтенные господа восседали на низеньких табуретках, к их поясным ремням были подвешены огромные ключи от камер, их береты лихо сдвинуты на затылок; они делали огромные усилия, чтобы не слышать стоны подвергавшихся пыткам… Но что удивительно, даже среди этих подонков попадались порядочные люди, которые нам помогали.

С помощью нескольких тюремных охранников почти каждую ночь мне удавалось заходить к товарищам в другие камеры, чтобы их ободрить, договориться с ними о том, что следует и чего не следует говорить на допросах.

Дежуривший у моей камеры надсмотрщик рассказал мне, что я опознан, и произнес несколько сочувственных, но совершенно бесполезных слов.

Я почти не сомневался, что с этого дня меня постигнет участь Бандьеры, Бьянки или Бертойи, которых избивали днем и ночью до полусмерти.

Размышления мои были внезапно прерваны далеким грохотом железных дверей, скрипом петель открываемой решетки и тяжелыми, неспешно приближающимися к моей камере шагами.

В камеру вошли двое чиновников и, сморщив нос от тяжелого, спертого воздуха, один из них торжественно прочитал приговор, смысл которого содержался в одном слове — «расстрел», — затем, изобразив на лице сострадание, вкрадчиво добавил:

— Впрочем, если вы назовете имена ваших сообщников, то вам будет подарена жизнь. Вы так молоды, и нам не хотелось бы, чтобы вы погибли настолько бессмысленно.

Я хрипло выдохнул:

— Нет!

Взбешенные тюремщики покинули камеру, объявив мне, что у меня есть сорок восемь часов, чтобы подумать.

В моих ушах все еще звучали предсмертные хрипы Бертойи, а перед глазами стоял Доригуцци, трактирщик из Фельтре. Его подвешивали за веревку, привязанную к поясу, и истязали на весу. Непрерывным мучениям подвергали и других товарищей. Я не мог понять, почему тюремщики не обращаются так же и со мной. Ведь они уверены в моей виновности, но ограничиваются лишь тем, что сообщают о предстоящей казни. Да еще предлагают мне спасти свою жизнь ценой измены.

Безусловно, положение мое было совсем невеселое, однако самым важным сейчас для меня был тот факт, что для расстрела приговоренного должны перевести в Больцано; не приходилось сомневаться, что на этот раз будет изменен обычный порядок, как это делалось для других заключенных.

Итак, необходимость моей перевозки и их надежда, что я выдам какие-нибудь важные данные, позволяли мне выиграть два дня, в течение которых можно попытаться хоть как-нибудь связаться с командованием в Беллуно. Я ведь тогда не знал, что товарищи уже готовят операцию по моему освобождению.

За последнее время я привык слышать разговоры о вынесении смертных приговоров и о пытках, поэтому при воспоминании о любой из казней, совершенных нацистами, я как бы отождествлял себя с теми, кому приходилось это испытывать; пытался представить себе, что чувствует человек в те последние мгновения.

Я чувствовал себя сейчас спокойным и даже ощущал внутри себя что-то напоминающее вызов судьбе; в конце концов я знал об опасностях, которым я подвергался, заранее. Меня огорчало, что теперь мне больше не придется участвовать в партизанских операциях и бороться с ненавистным фашизмом.

Досадно и то, что мне не дожить до его окончательного поражения. А в том, что оно наступит, я не сомневался.

Тюремный надзиратель, как это уже случалось и раньше, соблюдая величайшую осторожность, появился в камере лишь на минутку; он спрашивает о самочувствии, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь, и предлагает мне сигарету. Подав ее, он зажигает спичку. Как и все заключенные, я испытываю необычайно сильное желание закурить — оно мучает нас постоянно, однако я медлю прикуривать. Проходит несколько секунд, и я решительно ломаю сигарету, табак крошится и падает на пол… Огрызком карандаша на бумажке от сигареты я пишу только три слова: «Меня приговорили к расстрелу».