Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 121



Оба выпрямились — великий маршал и великий изо­бретатель, но Ремихио, даже вытянувшись во весь рост, казался съеженным, сморщенным, чисто выбритое лицо затягивала невидимая паутина — следствие злых помыш­лений; он чуднО пошел к замусоленной куртке с вшиты­ми в подкладку орденами; нелепо задерживая ногу, он делал длинный выпад, с силой вздергивая колено и, по­даваясь вперед, с того же боку выбрасывал следом на­пружиненную руку, а плечо пыталось опередить и руку и ногу — шагал, словно стреножен был.

— В ту дыру, Ремихио, — спокойно сказал грандис­симохалле, глядя в выцветшие глаза изобретателя, — я и за тебя опустил дань. Отлично знаешь, кто нас кормит, и я желаю получить от тебя состав, который за сутки унич­тожит в реке всю рыбу.

— Начисто? Навсегда?..

— Нет, погубит наличную...

— И только-то! — Ремихио усмехнулся, но тут же на­хмурился, потерся спиной о шкаф — чесалась спина. — Это ерунда, проще простого. Пропущу вот эту жидкость через ртутные пары, и она будет постепенно растворять­ся в воде, грандиссимохалле, до самых нижних слоев.

— Отлично, сейчас и приготовь, — приказал маршал и подумал: «Чего не добился бы адмирал Цицка со всем своим флотом, он добьется один — своим талантом. Вот это умение, вот это дело — верное, незримое... Однако и Грег Рикио нужен... Поразительно! Чего стоит, каза­лось бы, мазня Грега Рикио, какой от нее прок, и все же... Поди же — и он нужен! Глупа, наивна чернь!..»

И сказал тихо, с уважением и надеждой:

— Не забудет тебя народ, Ремихио Даса.

Мануэло недвижно стоял на верхушке дерева — не­вольный свидетель невиданной игры.

Отсюда, с высокого дерева, он озирал бескрайний прекрасный мир. Когда накатывало желание ощутить высоту, с высоты оглядеть мир, он забирался на макуш­ку самого высокого дерева и наслаждался, завладевая всеми четырьмя сторонами света, — благородный, вели­кодушный, отличный от всех иных завоевателей и владык. А под раскидистые ветви пригнала овец юная пастушка. Услышав дробный стук копытцев, Мануэло глянул сквозь листву — внизу белели овцы, погоняемые тонким прутиком пастушки в белом платье. Волосы у де­вушки были собраны на голове в соломенный стожок. Не узнавал ее Мануэло, нетерпеливый взгляд его с тру­дом продирался сквозь листья. Девушка огляделась и, никого не обнаружив поблизости, направилась к реке, гибко покачиваясь; у самой воды еще раз осмотрелась и, обеими руками оберегая стожок на голове, по пояс во­шла в воду. В каком-то дурмане следил за ней Мануэло Коста, начисто позабыв о всех четырех сторонах своего беспредельного царства, — все затмила белая пастушка, которая весело плескалась в извилистой канудосской ре­ке; откинув голову, она играла с изменчивой рекой, осве­жала благодатной водой разгоряченное зноем лицо и блаженно кружилась, а солнце обдавало жаром и без того напитанные зноем плечи, грудь, спину, а упругие бе­дра и литые ноги ее впитывали текучую прохладу, и, за­вороженная водой, светом, она кружилась и кружилась в плавной медленной воде. Оцепенел, не дышал Мануэло Коста на верхушке высокого дерева — узнал пастушку в белом, и больно сжалось сердце: «Почему она, почему именно его дочь...» Смущенно следил он за девушкой, такой непохожей на женщин, которых он знал, — вся бы­ла таинственной, как неведомая пещера, и при этом про­ста, естественна, как ветерок; она уже шла по берегу, подставив солнцу плечи, груди и спину, неся малую то­лику речной прохлады облепившим ее белым платьем.

А когда девушка очутилась под сенью дерева, стран­но порывисто взмахнула рукой, коротко, резко пересту­пила и, застыв, стремительно повернулась, вскинула руки, словно крылья, да так сильно, что и сама вся не­вольно потянулась вверх на носках, замерла, широко распахнув глаза, прислушиваясь к чему-то, и страсть тре­петной волной пробежала по ее телу, и внезапно очну­лась, разом повернулась, подхваченная неясным поры­вом, заплясала на одном месте, с силой топнула ножкой, и Мануэло Коста, застывший на дереве, сообразил вдруг, что томило белую пастушку, — а юная канудоска устремила руки к небу и завертелась; осторожно сполз с дерева веселый пастух, торопливо соображая, что нель­зя вот так вдруг показаться ей, охваченной всесильным желанием, что вспугнет ее, и она, застигнутая врасплох за шаловливой пляской, видеть его не захочет. И Мануэ­ло осенило: укрывшись за стволом, он выскочил на лу­жайку и, подобно девушке, вскинул руку вверх. Пастуш­ка побледнела, смущенно замерла с невольно протянутой к нему рукой, а он изгибался в танце, все быстрей рассе­кая воздух незримый... Овцы мирно щипали траву, и Ма­нуэло, с распахнутой грудью, раскованный, вторил ей и в порывистых резких движениях выказывал то же жела­ние, сокровенное, жажду того же, — первый глоток сво­боды толкнул их на этот удивительный танец, ореолом первой малой свободы озарены они были, но цветку ду­ши — свободе недоставало великого цветка — любви, и Мануэло Коста приближался к растерянной девушке, исполняя придуманный танец, повторяя ее движения, но энергично, размашисто, и простер к ней руки ладонями вверх — одну выставив чуть дальше, и белая пастушка сделала то же... И тогда Мануэло сдержанно, вольно развел руки в стороны, медленно ступил два шага, загля­нул ей в глаза, и каким благодарным ответила взглядом юная канудоска, а Мануэло опустил ей руки на плечи — оковал их сильными пальцами и притянул к себе, целуя.

Жоао глину месил в этот час.

Трудился усердно, по локоть в глине, мял и мял ее, благодатную, прохладно мягкую, неистово перетирал за­грубелыми пальцами, изредка исподтишка поглядывая на соседей или удовлетворенно окидывая взглядом белоглинный Канудос, еще сырые белостенные дома его, и, вскинув глаза в какой-то раз, так и сел в глину, ошелом­ленный, — старшая дочь его и веселый пастух, взявшись за руки, направлялись к Мендесу Масиэлу.

— Оголодал я малость, мой хале, здорово проголо­дался, — развязно сказал Чичио, присаживаясь к столу. — Да, поздороваться надо было сначала — здрасьте-привет, мои хале, не найдется ли чего, Петэ-доктор, заморить червячка?

Доктор сидел на тахте, старательно пришивая к брю­кам пуговицу.

— Пройди в другую комнату, там баранина, подо­грей, поешь.

— На кой ее греть, — осклабился Чичио, нетерпеливо вскакивая. — Холодный жир лучше налипает на язык, размажется во рту и тает...

Доменико молчал; затаясь, разглядывал улицу через вырез-глазок в шторе. За окном было безлюдно.



— Думаете, он послал его, дядя Петэ?

— Да, Доменико, этот молодчик его правая рука, го­няет с поручениями по Средней Каморе.

Дверь приотворилась, и высунулась голова Чичио:

— Где у вас тут хлеб?

— В шкафу.

— А для чего он послал его к нам?

— Не бойся, Доменико, не бойся. — Петэ-доктор пере­кусил нитку и поискал в коробочке другую пуговицу.— Не бойся, в обиду тебя не дам, — и шепнул: — При нем говори спокойно, о чем хочешь, но спокойно, не выдавай страха...

Мурлыча что-то, вернулся Чичио с холодной жирной бараниной на сковороде, с хлебом под мышкой.

Посреди комнаты, изрезанной узкими полосками све­та, проникавшими через щели всех трех штор, сидел Чи­чио, источая приторную вонь дешевого одеколона, а где-то наверняка был настоящий лес... Чичио алчно захватил хлебом жир, запихал мясо в рот и, запрокинув голову, зажмурив глаза, изрыгал непонятные звуки, а по­том, уткнувшись в сковородку и давясь, сглатывал не­прожеванный кусок. Доменико отвел от него глаза, спросил:

— Дядя Петэ, а почему вы держите пальцы на за­пястье больного, когда осматриваете?

— Как почему? — притворно удивился доктор и под­мигнул, одобряя. — Щупаю — пульс узнать, как работает сердце.

— У больного сердце бьется иначе, чем у здорового?

— Разумеется.

— Шо, неаешь, сеце в чевовеке гавое, — высказался с полным ртом Чичио.

— Это так, дядя Петэ, главное в человеке — сердце?

— Для организма — да.