Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 121



«И чего разыгрался! Парень — глаз не отвесть, а ду­рачится ровно малый», — сердито думал Жоао, эх, угрюмец был Жоао, а одноногий бесенок Саси, притаившись за деревом, восхищался великим вакейро. Однако в глу­бине души, что верно, то верно, Жоао чтил Зе, признан­ного в сертанах первым из первых — никто, кроме Зе, не умел схватиться с разъяренным быком и одолеть, понят­но, а иначе — чем кончалось поражение, все знали пре­красно; и единственное, чего требовал Зе, — скрыть все от Мариам.

Трудно сказать, кто больше не терпел Мануэло Косту — Мариам или Жоао Абадо. Не попадаться на глаза Мариам веселому вакейро еще удавалось, но встреч с Жоао Абадо не избежать было. Предвкушая потеху, Саси давился со смеху, когда они сталкивались случайно. Поравнявшись с Жоао, Мануэло вежливо приветствовал: «Здравствуйте, дядюшка Жоао». А Жоао взрывался: «Кто это тебе дядюшка, кто?! Ты на свет не родился, когда я скот уже пас!» — «Потому и назвал вас дядюш­кой, старше меня изволите быть», — оправдывался Ма­нуэло; всесертанский угрюмец соображал тут, что в сле­пой ненависти сболтнул глупость, и мрачно ехал дальше, а Саси только этого и ждал — кидался коню под ноги, конь спотыкался, Жоао едва не слетал на землю, и улы­бался Мануэло Коста, красивый беспечный вакейро.

А далеко от них, очень далеко от сертан, — если б вы проехали Город ярмарок, куда изредка ездил Зе и ча­стенько наведывался Мануэло Коста, а после двухне­дельной тряски в ландо благополучно миновали бы Ка­мору, потом, через два дня, повидав Краса-город, поднялись бы в Калабрийские горы и с утра пустились бы вверх по склону, то к вечеру, взойдя на печальный пригорок, увидели бы Старого Сантоса, по грудь стояв­шего в своей могиле, глыбоподобного, кряжистого, ко­торый, опустив руки на два холмика, говорил: «Нынче, как всегда, рассвело, Мирца... Сегодня ничего особенно­го не случалось, сынок... Груш вам принес...»

Так вот или похоже проводили порой время будущие великие канудосцы — Зе Морейра, Мануэло Коста, Жоао Абадо и Старый Сантос, а пятого, пятого великого канудосца пока что не было видно, но не было пока и само­го Канудоса — глинобитного, простого, великого.

Один лишь рассвет нес в себе радость.

На рассвете, когда занемевший простор, медленно легчая и лиловея, во всю ширь распахивал глаза, на рас­свете, когда день радостно наливался сил, чтоб разра­стись голиафом, когда, воодушевленные благодатью света, пичуги щебетали о темных ночных снах, просы­пался скиталец. Ворочался в сонном блаженном дурмане, улыбался, неискушенный, кому-то всесильному или, мо­жет, в себе чему-то тайному... Он потягивался, приятно покалывала каждая частица, и все же открывал глаза ис­пуганно: все еще здесь я... в Каморе... Вспоминались не­мыслимые глаза Мичинио — сплошь, от края до края, цвета пепла, — и мороз подирал по коже; потом с омер­зением вспоминал карлика Умберто, дня три назад воз­никшего перед ним со словами: «Здрасьте-привет, хале, к вам приставили...» Ублюдок и сейчас был рядом, ле­жал возле... Стоит выпростать ногу из-под роскошного одеяла, и Умберто тут же вылупит глаза и выпалит: «Здрасьте-привет, хале, долголетия-благоденствия вели­кому...» А потом его заведут к Мичинио — для остраст­ки, на всякий случай, чтобы весь день был в страхе и по­слушании, — а Мичинио ничем особенным и не устрашал, просто съедал у него на глазах кусок хлеба, но как!.. О-о! В кости Доменико вонзались острые зубы, а Мичи­нио всего-навсего хлеб вкушал, и содрогался скиталец.

— Здрасьте-привет, хале, мнолетия-бладентия великому маршалу.

— Здравствуйте.

Умберто, пигалица, старательно одевался, время от времени любуясь собой в зеркале.

— У грандхалле полковника часы приема после по­лудня, вам надо присутствовать, хале.

— Зачем я нужен?..

— А затем — указание дано, понатореть надо ма­лость, хале.

— Почему?

— Как почему, чтобы получить от вас то, что выпо­трошат, хале.

В кресле посреди комнаты, коричнево блестевшей по­лированными стенами и потолком, сидел, развалясь, полковник Сезар, и какой-то человек — не мерещилось ли?! — пошлепывал его по щекам.

— А-а, потешка моя пришла! Как ты? — Полковник взирал на Умберто.

— Хорошо. — Доменико переложил тяжелый мешочек в другую руку.

— А ты что поделываешь, мой богатырь... — Взгляд полковника перескочил на Доменико.

— Благодарю, грандхалле. — Умберто, почтительно склонив голову, улыбнулся.

Странная собралась шестерка: развалившийся в крес­ле грозный полковник в личине добряка; неизвестный, осыпавший шлепками самого грандхалле; скрестивший руки, наводящий жуть страшный Мичинио; припавший к стене резко откинутым плечом, совсем голый Анисето с повязанным ртом; карлик, угодливо склонивший голо­ву, и застрявший в Каморе скиталец, неискушенный, при­знанный дурачком Доменико, с отягчавшим руку мешоч­ком.

— Хорошо, значит, Доменико, хорошо, говоришь? — полковник уставился на карлика.

— Да, ничего.

— Раз ничего, мой Доменико, то видишь полку, мой малыш...

Больно сжалось сердце.

— Запрыгни-ка на нее, — полковник все смотрел на Умберто, — Анисето, пусть примостится на полке, — и просиял: — Кукляшка моя...



— Збисись на поку, — завязан был рот у Анисето.

— Не заберусь.

Полковник, скользнув взглядом по Мичинио, снова уставился на Анисето:

— В таком случае ты ему скажи, моя шуйца...

На полке помещался Доменико.

И уже в Мичинио метнул взгляд полковник, указал:

— Мешочек положи рядом с собой, вот так.

Полковник встал, воззрился на потолок:

— Пообтешем его немножко, просветим... Ну-ука, До­менико, скажи — кто вот этот человек?

— Не знаю.

— Не знает. — Взгляд грандхалле переместился вниз — полу высказывал свое недовольство. — А следовало бы сообразить — кому бы позволил! — массажист мой.

Он прохаживался по комнате.

— У меня часы приема, надо предстать в хорошем виде, а непременное условие для этого — массаж. Уразу­мел?

— Да.

— Он прекрасно услужил мне, Доменико, видишь — разрумянился я. Но, с другой стороны, чьей кожи посмел касаться! Могу ли спустить подобное? — бесстрастно по­высил голос полковник и двинул массажиста кулаком.

Тот отлетел, растянулся на полу, и все, кроме Доме­нико и Мичинио, завосхищались: «Что за удар, гранд­халле! Золотая у вас рука, грандхалле!..» В глазах Мичинио запылали уголья, с невыразимым отвращением взирал он на валявшегося... А тот радостно воскли­цал:

— Ах, как изящно вы меня стукнули, бесподобно, кля­нусь вашей шуйцей!

— Довольно, пошел вон, — бросил полковник, а поле­тевший на пол массажист сам протянул Анисето три звонкие драхмы и, низко кланяясь полковнику в спину, безмерно довольный, выбрался из комнаты.

— Это часть его дохода, моя потешка, и надо тебе знать, что часть дохода... — и неожиданно оборвал се­бя — надоело, видно: — Хватит, начнем! Шестью три — семь!

На пороге возник слуга, угодливо улыбнулся полков­нику, а тот спросил Анисето:

— Кто первый, мой сержант?

— Капрал Элиодоро, грандхалле.

— Впустить.

Не обычным путем, а со стороны непроходимой каатинги вошел в Город ярмарок Мендес Масиэл. Два па­стуха из сертан издали приметили странного путника в длинном одеянии. Оба вакейро, Грегорио Пачеко и Сенобио Льоса, сдвинув двууголки на глаза, чтобы не ви­деть приехавших на ярмарку постылых каморцев, стоя­ли, скрестив руки, возле стада, привалившись к стене и упираясь в нее подогнутой ногой. Внезапно оба разом вскинули головы — заметили подходившего к зарослям каатинги чужака. Насмешливо прищурились, дожидаясь, когда он повернет назад, — никому не пройти было через колючий кустарник. Изведенная зноем жестокая каатинга, совсем как голодный, жаждущий людоед, набрасыва­лась на каждого, кто подходил к ней, вонзала в опло­шавшего тысячу когтей, разрывала на нем одежду, а выпускала только ценой вырванных кусков мяса; сама ж, освеженная кровью, удовлетворенно встряхивалась, но прежде чем впитать кровь и мясо, метала раз-другой скрюченную клешню в стонавшую рядом жертву и, если доставала, выдирала из него еще кусок плоти, а ошалев­ший человек кидался на безопасную проторенную тропу. Случалось, что, остервенев от боли, человек в умопомра­чении топтал каатингу, и тогда она запускала когти-клешни ему в тело, в глотку, и жертва, вывалив от ужаса глаза, обезумев, погружалась в гибельные ласки, а на­утро обвившая ее каатинга лицемерно улыбалась солнцу, самодовольно воздевала к нему окровавленные ветки-щупальца, разбросав вокруг себя обглоданные, оцарапанные кости.