Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 121



— Поистине, поистине, высокочтимая сударыня, — согласился полковник Сезар. — Просто мы еще не каса­лись композиции, кто посмеет ее отрицать! Семь. Полу­чите из этого мешочка.

— Вы и фактуру упустили, мой полковник, фактуру,— женщина двусмысленно улыбнулась. — Весьма существен­но, откуда падает свет, с какой стороны. Восемнадцать.

— Семь.

— Восемнадцать, и не меньше, — капризно заупрями­лась женщина.

— Семь! Сказал — семь! — вышел из себя полковник и вскочил. Все окаменели: другой человек был перед ни­ми — полыхавший, испепелявший. — Семь драхм, трижды сказал тебе — семь, падла!

— Успокойтесь, полковник, — женщина прижала руку к груди. — Не обращайтесь на «ты», как-никак аристо­кратка я, и... — Она робко, вкрадчиво улыбнулась ему. — О, изумительно красит тебя гнев, ты и одетый — мужчина! Намеренно рассердила, ничто не пленяет меня в тебе так, черт с ним, согласна за семь. Ты же сам обо­жаешь процесс торга...

— Но я трижды повторил тебе!

— Продлевала приятный процесс. — Женщина встала и, колыша тучные телеса, обернутые в плюш, двинулась к низенькой двери.

— Что-либо возбуждающее! — крикнул ей полковник, и женщина задержала шаг, взявшись за серебряную руч­ку, постояла, дожидаясь музы вдохновенья, и, зажмурив­шись, присомкнув глаза, протянула:

— Ха-а, — слегка развела руки и прокатила по телу трепетную волну, прикусила толстую нижнюю губу. — А-ах, а-ахх! — и влетела в комнату.

Полковник рванулся за ней в заветную комнату, за­хлопнув дверь.

Остались вдвоем.

Женщина развязно, намекающе ухмыльнулась и по­просила :

— Пожалуйста, налейте мне шипучего.

Доменико протянул ей хрустальный бокал.

— Вы любите живопись? Чему отдаете предпочте­ние — линии, цвету?

— Я?.. Цвету.

— Чудесно! — Женщина встала, скользнула рукой ему за шиворот. — Вам нравится Грег Рикио? Нравится, не правда ли? В картине «Поиски» фигура нагнувшейся над сундуком женщины взята прямо из жизни. Нравлюсь вам?

— Нет.

— Оплошала, без вуали показалась, — посетовала женщина. — Вуаль придает женщине таинственность и — соответственно — большую привлекательность. Пейте шипучее, оно бурлит и взбадривает.

Доменико не шевелился, молчал.

— Хм... — женщина выразительно указала на дверь, снова хмыкнула и изрекла: — Грег Рикио прекрасно знал цену экспрессии, его воины прямо с поля боя взяты! Вам интересно?



— Нет.

— А натюрморты его! Инжир ли, огурец ли, яблоко ли — как с дерева сорваны! Почему не нравлюсь?

Не ответил Доменико.

— А все же — почему? Поня-я-я-тно, лапуня, вы не любите живопись, но, возможно, к музыке неравно­душны... Музыка столь возвышенна, необъятна, способ­на выразить все. Ах, как счастливы музыканты! Владеть инструментом — нет большего наслаждения, это истин­ное волшебство... Что с вами?

Плакал скиталец.

— Что с вами, хале?..

Он сидел прямо, недвижно, только слезы текли по окаменевшему лицу.

— Так сильно любите музыку?! — И обернулась к вы­шедшему из комнаты встрепанному полковнику: — Пред­ставляете, только упомянула — и заплакал, видите?

— Что упомянули? — Полковник озадаченно посмо­трел на Доменико.

— Слово «музыка». Расплакался от одного слова!

— И больше ни от чего?

— Ни от чего!

— Расплакался? От названия, от пустых звуков? Про­верим, проверим. — И на цыпочках обошел скитальца, шепча: — Музыка, Доменико, музыка... Да, в самом де­ле, сильней потекли слезы! — И просиял: — Вот это игрушка! Плачущая...

— Хорошо себя ведет? — спросил Мичинио — откуда он только взялся тут, так неожиданно возник...

— Великолепно... плачет! Давно не приходилось ви­деть слез, у кого их выдавишь нынче... Славно ты приду­мал, моя шуйца, славно!

Бессильно лил слезы онемевший скиталец.

Будущий канудосец Старый Сантос жил в Калабрии, далеко от мраморного города.

В селении двое носили эту фамилию, и калабрийцы, чтобы не путать их в разговоре, нашего Сантоса называ­ли молодым — он был лег на десять моложе однофа­мильца,— но после случившегося, когда он поседел весь, стал для всех Старым Сантосом. Тружеником был Сан­тос, кряжистый, коренастый, подобный валуну, а с того горестного события одним стал одержим — желанием на­браться сил. Он помогал соседям в самых трудных де­лах — копал землю под новый дом, долбил, дробил ло­мом каменистую землю Калабрии, взваливал на плечо неподъемную глыбу и нес к обрыву, сбрасывал одним верным толчком. Дерево ли надо было срубить кому — подступал с тяжеленным топором к вековому дубу и, на­брав полную грудь воздуха, яростно всаживал в ствол острое лезвие, пальцами-клещами выдергивал обух и снова неистово вскидывал руки, точно метил не в дере­во, а в своего погубителя — в статного каморца, ударив­шего его свинчаткой — помните? — в Краса-городе, куда он ходил с сынишкой за лекарством для больной жены.

Пережил бы, вероятно, ту историю, хотя и изувечил ему каморец пол-лица; но малыш, потрясенный ви­денным, почти лишился сознания в тот час, побледнел, пожелтел так, что у Сантоса сердце упало и весь беско­нечный подъем в горы Калабрии он на руках нес мальчи­ка, не сводя тревожных глаз и улыбаясь бессильной улыбкой; поблек, пожелтел мальчик, такого еще малого уже настигла поздняя осень, и Сантос в отчаянии закры­вал глаза — кто-кто, а он, крестьянин, знал природу по­здней осени, понимал ее суть. Когда Сантос внес ребенка в дом и уложил его на тахту, беспомощно запрокинувше­го голову, обронившего руки, женщина в ужасе присела в постели и, глянув на сынишку, снова повалилась с тяж­ким вздохом. Сантос дрожащими руками попрыскал ей в лицо водой, растер виски, приводя в чувство: «Чего ис­пугалась, Мирца, спит просто». — «А цвет лица, цвет... желтый какой...» — прошептала женщина. «Ну и что, по­спит, отдохнет и...» — «А с тобой что?...» — «Споткнулся о камень, ударился...» — «А глаза, глаза у него почему открыты?!» Женщина медленно, страшно процарапала себе щеку. Сантос склонился над ребенком, приложил руку ко лбу и, заглатывая кровь, тихо позвал: «Сынок...» Мальчик не отозвался, только вырвалось стоном: «Нет... нет... нет... не надо... не надо, дяденька...» Сантос выско­чил во двор, ополоснул лицо, отряхнул с черной шеве­люры пыль, скинул замаранную кровью рубаху, надел другую. Жена, приходя в сознание, пыталась привстать, но всякий раз бессильно падала. В эту ночь, когда она тщетно боролась со смертью, а мальчик, широко рас­крыв мутные глаза, молил потолок: «Не надо, дядень­ка...» — Сантос сдвинул постели, сел на скамеечке между ними и, взяв в руки их руки, смотрел то на жену, то на сынишку, пока взгляд его не оцепенел, но все равно обо­их видел краем глаза, таких родных... Он сидел прямо, недвижно, и жарко было ладоням от зажатых в них горя­чих рук, но постепенно похолодели у несчастного заско­рузлые пальцы, закоченели в них две нежные руки, од­на — совсем маленькая... Всю ночь не выпускал Сантос безмерно дорогих заледенелых пальцев, прямой, не­движный, не глядя на них, таких родных, только сглаты­вал леденевшую кровь. И когда утром пришла соседка с парным молоком для больной, никого не узнала — ни матери с сыном, окоченевших, ни Сантоса, совсем посе­девшего, и, вскрикнув, выронила кувшин — к распахну­той двери поползла, вытягиваясь, белая змея...

Крестьяне дня три провели в лачуге Сантоса, молча переминались вдоль стен с ноги на ногу, да и что было говорить... Одна бойкая соседка запричитала было — оплакать несчастных вслух, но Сантос только глянул на нее, и осеклась женщина... Гордостью селенья считалась Мирца, и все дивились, чем прельстил ее Сантос — был неказист, неречист, обворожить не умел, добра не имел, — не понимали люди, недоуменно пожимали плеча­ми, но Мирца, как видно, относилась к тем редким женщинам, что способны полюбить неприметного чело­века за его грядущие заслуги; возможно, предвидела Мирца, что Сантос станет великим канудосцем — неваж­но, что после ее смерти, неважно, что и самого Канудоса не было пока... Какой женой была Мирца, любимая им, как встречала его весело, беззаботно... И лежала в гробу, а рядом, в гробике малом, сама жизнь его, солнце само и луна, вешний дождь, весь мир беспредельный!.. И когда взошли на пригорок, Сантос склонился к жене, прикоснулся губами к щеке, но коснуться разбитым ли­цом лица малыша не посмел, приложился к коленке ще­кой и застыл, встал потом тяжело, отошел. Друг от дру­га поодаль велел схоронить жену и ребенка, между ними место оставить. «На могилу себе, горемыке...» — прошеп­тала бойкая баба, но Сантосу смерть предстояла вдали, в далеком, не возникшем пока Канудосе, а тут это место нужно было теперь, при жизни — наутро он поднялся к могилам один, с киркой и лопатой, вырыл яму по пояс и живой опустился в подобье могилы, положил на хол­мики руки и ладонями слушал, вбирал ледяное тепло. А на третий день спустился с гор в Краса-город и спро­сил первого встречного, как звали каморца, того высоко­го, статного. «Масимо, дяденька», — беспечно ответил го­рожанин его лет. «Масимо, говоришь, хорошо». И вернулся в Калабрию. По пути все думал и думал и, когда под утро добрался до дома, прямо в хлев прошел, подхватил и поднял в воздух ошалевшего теленка.