Страница 7 из 10
Утром 1-го марта кто-то начал говорить, что сегодня знаменательный день, что, быть может, его будут праздновать, как французы — день взятия Бастилии. Пальчинский ехидно заметил, что день взятия Бастилии был избран, как праздник, много лет спустя, и что, может быть, мы сейчас сами сидим в Бастилии. И, действительно, было довольно паршиво, когда на перроне Государственной Думы ораторы призывали толпу уничтожить буржуев, сиречь нас. Наконец, было достигнуто какое-то соглашение «постольку поскольку», и наступило некоторое успокоение.
Говорят, будто у солдат-рабочих царило такое обалдение, что на голосовании вопроса о монархии и республике 210 из 230 солдатских депутатов голосовали за монархию и что вожаки решили подождать, пока почва не будет лучше подготовлена для борьбы. Если такой случай и был, то это просто доказывает, что у них сумятица была хуже нашей.
Приходит в комиссию какой-то молодой военный врач и заявляет, что у него есть верные сведения о наличности пулеметов где-то в Сенате{49} или Синоде{50}, также контрреволюционной типографии где-то на Галерной. По его мнению, следует кексгольмцам{51} поручить обыскать все дома в этом районе. Воображаю, что кексгольмцы натворили бы у буржуев на Английской набережной. Поэтому предлагаю доктору поехать со мной, взяв юнкера Горгиджанова понятым. Берем предписание и едем. Сначала осматриваем Синод до чердаков включительно, к великому смущению смотрителя и сторожей. Ничего не находим. Переходим в Сенат; после самого здания переходим в типографию, где оказывается последний отпечатанный документ — это манифест о роспуске Думы; затем в архив. Внушаю кексгольмскому караульному начальнику особенно тщательно оберегать архив. Идем на Галерную, где осматриваем типографию близ Синода. Хозяин в ужасе, но ничего не оказывается интересного, кроме сводки, приготовленной из всех сведений Министерства иностранных дел, доказывающей, что вся Германия через несколько дней помрет с голода. Возвращаемся в Думу. Составляем протокол обысков и сдаем в комиссию. Инцидент исчерпан.
Из эпизодов этих дней особенно врезалось в памяти, как однажды ночью прибежала какая-то личность ко мне, сообщив, что Родзянко ожидает с минуты на минуту очень важную шифрованную телеграмму, а так как я специалист по шифровальным делам, то меня просят не отлучаться. Через некоторое время требуют меня вниз, в помещение Комитета. Родзянко меня спрашивает, могу ли я расшифровать телеграмму. Отвечаю, что шифры в Главном управлении Генерального штаба, что я могу слетать туда с телеграммой и быстро вернуться. Родзянко говорит: «Я поеду с Вами; подождите» и уходит в другую комнату. Хватаю телефон, вызываю Главное управление Генерального штаба, прошу дежурного офицера разбудить и достать шифровальщиков, объяснив в чем дело. Жду, наблюдаю калейдоскоп; знакомлюсь с Карауловым. Наконец, около 3-х часов ночи выходит Родзянко с незнакомой личностью. Вылезаем на боковой подъезд, с трудом отыскиваем автомобиль Родзянко и едем.
Из разговоров по дороге помню, что Родзянко сообщает, что по его приказанию убран из Екатерининского зала портрет Царя, чтобы его не испакостили. Подъезжаем к подъезду начальника Генерального штаба. Дежурный офицер забыл предупредить швейцара. Достаю дворника; залезаю во двор и, после некоторого барабанения по окну его спальни, бужу чернобородого швейцара. Он открывает, и я тащу Родзянко по всем закоулкам в шифровальное отделение. Тут все на местах. Берем ключ Военного министерства; ничего не выходит, а между тем телеграмма штабная, и ясно, что никакой другой ключ пробовать не стоит. Все в недоумении. Меня вдруг осеняет мысль: рекомендую попробовать предыдущий номер того же ключа. Шифровальщики ехидно замечают: «Но ведь этот номер отменен в сентябре». — «Знаю, но я помню, что на фронте обалделые старшие адъютанты иногда жарили еще этим ключом в январе». Выкапывают старый, отмененный в сентябре ключ и, снисходя к моему безумию, начинают разбирать. Сразу выходит слово «Государь». Я торжествую. Родзянко засыпает на стуле, перетаскиваю его на диван, покрываю какой-то шинелью и обещаю разбудить, когда телеграмма будет разобрана. Через полчаса текст готов. Насколько помню: «Государь согласен отречься в пользу Михаила Александровича с назначением Николая Николаевича Главнокомандующим. Манифест заготовляется».
Бужу Родзянко. Он, прочтя телеграмму, заявляет: «Это неприемлемо», а затем спрашивает, где прямой провод со Ставкой и Северным фронтом; говорю, что в другом конце здания, в Главном штабе. Родзянко сначала подходит к телефону поговорить с «коллегами», а я внушаю шифровальщикам необходимость держать язык за зубами. Затем шествуем на прямой провод. Пять часов утра. Родзянко требует Ставку и Северный фронт. Где-то заминка, кто-то не хочет соединять. Родзянко кричит: «Скажите им, что я председатель Государственной Думы и что я им покажу, — под арест посажу». Наконец разговор налаживается, у меня слипаются глаза. Ухожу в соседнюю комнату, где нахожу чай и черный хлеб с маслом, а затем засыпаю на стуле. Просыпаюсь. Разговор кончен; выходим, садимся в автомобиль и едем обратно в Думу. 8 часов 20 минут утра.
Иду в Военную комиссию. Через некоторое время появляется Потапов и сообщает мне, что Родзянко поехал к Михаилу Александровичу уговаривать его тоже отречься. Вдруг кто-то влетает с известием, что Гучков арестован толпой на Варшавском вокзале. Бросаюсь к Паршину, который сейчас же по телефону вызывает Измайловские казармы и посылает две роты бегом спасать военного министра. Оказывается, Гучков, вернувшись с манифестом отречения, прочел его толпе на вокзале; получился неожиданный эффект, — решили, что он контрреволюционер, ибо после одного Царя посадил другого, и вместо восторга получилось негодование.
Днем забегаю домой, а часа в четыре направляюсь в Главное управление Генерального штаба с шифрованными телеграммами. Вижу у подъезда Главного штаба автомобиль, спрашиваю, чей. Оказывается, Энгельгардта. Швейцар сообщает, что он на прямом проводе. Иду туда. Энгельгардт кончает разговор со Ставкой. Прошу его подвезти меня в Думу, если он едет туда. На это Энгельгардт мне заявляет: «Гучков не будет больше Военным Министром, — (вероятно, после инцидента с манифестом), — завтра я буду Военным Министром. Сейчас я по этому поводу говорил с Алексеевым. Плюньте на Военную Комиссию и приходите ко мне завтра днем». Здорово. Иду домой, высыпаюсь, но на следующий день, оказывается, Гучков.
Захожу в Главный штаб к Туманову, узнаю, что Гучков обосновывается в доме военного министра на Мойке, в так называемом «Довмине», что образуется комиссия под председательством Поливанова{52} для реорганизации армии, что я назначен в ее состав и что первое заседание завтра в 8 часов вечера в доме министра.
Входя в Довмин, невольно вспоминаю давно прошедшие времена, когда мне здесь приходилось бывать при Куропаткине{53}. Помню в этих залах раут для Бухарского Эмира, восторгавшегося игрой балалаечников Конной Гвардии. Помню, как я, однажды, по окончании академии, пил тут чай у супруги министра и как Александра Михайловна меня приветствовала словами: «Кончили первым, поздравляю. Ну, теперь Вы патентованный гений». Комиссия собирается в кабинете военного министра. Пальчинский заявляет, что революция кончена, ибо выехали извозчики. Они — самый верный политический барометр во всех странах. Рассаживаемся, — на одном конце стола Гучков, Поливанов{54}, Мышлаевский{55} и генералитет (Михневич{56}, Аверьянов{57}, Архангельский{58} и проч.). На другом — под предводительством Пальчинского, младотурки Генерального штаба — (Якубович, Туманов, Энгельгардт, Гильбих, Туган-Барановский). Наименование «младотурки» еще перед войной применялось к некоторым молодым офицерам Генерального штаба, слишком ретиво проповедовавшим о необходимости всяких реформ. Теперь оно снова всплыло и шутливо применялось в компании Генерального штаба, объединившейся во время революции в Государственной Думе.