Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 123

Интереснее то, как описано в повести поедание бедной голландки[64]: «…в надрез выдавливается подкожный жир. Ползет и ползет. Желтый, как початок кукурузы, и без запаха. Упрямый Сагава добирается до мяса. Выковыривает кусочек и кладет себе в рот. Частица Рене тает во рту, как суши. Как сырой тунец. Он смотрит на ее затылок и произносит вслух: „Ты очень вкусная“. Переворачивает ее, срезает мясо с бедра. Съедает сырым. Обнимает ее. Тело издает выдох, он пугается. Целует, говорит, что любит. Потом овладевает мертвым телом. Как бы по самопринуждению. Главное удовольствие — от вкуса». За счет этой восточной медитативности и эмоциональной отстраненности (страх у него вызывает физическая реакция тела, любовь — ее вкус, а секс происходит по принуждению) жуткость каннибальских пассажей увеличивается вдвое. Кроме того, гораздо более зловещим все в итоге выглядит из-за того, что преступление японца оказывается юридически почти безнаказанным (из Франции его депортируют в Японию, где, не без влияния его состоятельной семьи, его признают невменяемым и скоро выпускают на свободу), но зато крайне востребованным обществом и массмедиа — Сагава, уже в Японии, становится писателем и художником, по мотивам его преступления выпускаются комиксы, создается сайт, он становится настоящей культовой фигурой, «крестным отцом каннибализма»… «Были времена, когда преступившие табу, (запятая у автора. — А.Ч.) становились неприкасаемыми»: соответствующее сословие существовало, отметим, не только в Индии, но и, хоть и не в таких масштабах, в Японии, где к париям («эта» — «оскверненные, грязные» или «буракумин» — «жители специальных поселений») причислялись прежде всего те, кто был занят разделкой туш животных, соприкасался с кровью. Сагава же, наоборот, привлекает к себе людей (японских поклонников и — западных девушек). И если раньше парии жили в специальных поселениях («токусю-бураку»), куда был запрещен вход обычным людям, то Сагава, пария XX века, живет в виртуальном поселении, созданном усилиями массмедиа, куда нет хода только отрекшимся от него родственникам.

С помощью этой медийности на сцену выходит архаическое («Хронос сожрал, не подавившись, целую Историю»). Сагава, «метр с кепкой», который «совсем не самурай. Напротив. Из крестьян[65]. Тот самый дикий островной народ, который воплощает Калибан», «то с помощью мясницкого топора, то посредством изысканных хирургических инструментов, надрез за надрезом, щель за щелью превратил в пустоту самый древний из неписаных заветов человечества». Но меньше всего в этом «заслуги» самого маньяка, этого «славного монстра» — будь он белорусом, ленинградцем или японцем, он не вершит насилие, но является лишь его объектом, выступая безвольным воплотителем фантомов медийности и фобий модерности[66]. Свобода из шекспировской «Бури» обернулась, увы, вседозволенностью, первичный крик воскресил первобытное, а «там, где политика призвана идти вровень с веком, упразднять догмы и табу, на авансцену вышло не то, чего ожидали: не триумф современности без предрассудков, но возвращение наиболее архаического, того, что предшествует всякому суждению, беспримесная ненависть к другому»[67].

Новая книга Сергея Юрьенена с послесловием Юза Алешковского выглядит непроизвольной, но оттого тем более впечатляющей полемикой с книгами Владимира Сорокина. Сцены каннибализма и всевозможной «расчлененки» у Сорокина — чистая фикция. Можно спорить о том, оказал ли, например, влияние на известную каннибальскую сцену в романе «Голубое сало» фильм «Молчание ягнят», но несомненно одно: вплоть до новых, «просветленных» романов сюжеты Сорокина основаны на языковой игре, на семантических сдвигах, в первую очередь литературных по своему происхождению: в рассказе «Открытие сезона» (сборник «Первый субботник») два охотника едят убитого ими мужчину так, как ели бы лося, и стоит только заменить человека на животное, чтобы получился стандартный соцреалистический рассказ. У Сорокина бунтуют и выворачиваются жанры. У Юрьенена выходит за пределы привычных норм человеческая природа: большая часть рассказов, включенных в его книгу, основана на реальных событиях. Шокирующие описания — продукт не языковых сдвигов, а домысливания газетных и интернетных статей. Книга Юрьенена потому и получилась столь чудовищной по производимому эффекту, что объективированное насилие в ней производит не язык — оно является неотменимым проявлением новейших практик повседневности, как страшная история о генерале, затравившем ребенка собаками, рассказанная Иваном Карамазовым Алеше. Юрьенен ставит публицистический, но остающийся без ответа вопрос — что с этим делать? И в этом, пожалуй, самая большая проблема его книги: на вопрос о «Калибане» нельзя дать ответ в духе Алеши Карамазова: «Расстрелять!»[68] Эмоциональный порядок повседневности и ощущение объективированного насилия расстрелять нельзя — можно лишь стремиться отрефлексировать на подобных примерах подлинное место зла в мире. Только тогда станет понятно, что шокирующие случаи, соединенные Юрьененом в сложный узор, не свидетельствуют о тотальной неполноценности природы современного человека. Калибан — не новость, он был с людьми и до Шекспира, и место его — не на тропическом острове, а в человеческой душе.

6. Алхимия изнанки памяти[*]

Ночь на краю волшебства.

Ветер пьян от Луны,

Воздух полон жасмина.

Мальчик, уйдем, естества

Отлучимся неслышно,

Как мать от уснувшего сына.

Лена Элтанг родилась в Ленинграде, но в последние годы живет в Вильнюсе. Автор одного поэтического сборника («Стихи». Калининград: Янтарный сказ, 2003), публиковалась как в толстых журналах и поэтических сборниках, так и на различных интернет-сайтах. В последние годы ее рассказы выходили в составленных Максом Фраем «амфоровских» прозаических сборниках — «Прозак» (2004), «Русские инородные сказки—3», «Секреты и сокровища» (оба — 2005), «Пять имен» (2006).

Дебютный роман Л. Элтанг «Побег куманики» кажется очень органичным продолжением ее творчества в том смысле, что это не только «проза поэта» чистой воды, стилистически пустившая побеги на древе ее поэзии, но и в том, что она имеет скорее западный, нежели российский генезис (говорящими в данном случае оказываются названия сборников, в которых печаталась Элтанг, — «Русские инородные сказки» и «Освобожденный Улисс»[71], а также ее биографические перемещения — Париж, Копенгаген, Вильнюс).

Структурно крайне сложный, роман включает в себя несколько сюжетных линий и множество персонажей, на первый взгляд почти никак не связанных друг с другом, рассеянных по разным странам и общающихся чаще всего не в «реальной жизни», а посредством переписки (как бумажной, так и виртуальной), но центрированных вокруг главного персонажа — тридцатилетнего Мораса. Загадочность, харизматичность и даже некоторые черты святости этого персонажа, разгадыванием тайны которого озабочены все прочие герои, отчасти напоминают главного героя последнего романа Л. Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик».

Морас, или Мозес (таков его ник в «Живом журнале», созданный Элтанг еще до написания книги и существующий, кстати, до сих пор[72]), «русско-литовский студент в изгнании», настоящего имени которого не знает никто, — это «книжный эльф», которому «осыпающиеся петитом персонажи милее, чем взаправдашние люди», и «наиболее мистическое существо в этой истории». Полиглот, который не помнит точно, сколько языков он знает, он то учится в испанском университете, то подрабатывает в интернет-кафе, то срывается на Мальту на встречу с виртуальным любовником, а то и вовсе оказывается пациентом психиатрической клиники.

64

Интересно, что в японском сленге «съесть женщину» («онна-о куу») означает «вступить с ней в половой контакт».

65





Здесь автор отходит от реальной канвы: И. Сагава, «самый известный японский маньяк», происходил из семьи богатых буржуа и получил превосходное образование в элитных учебных заведениях — см. биографический очерк его жизни: http://bezmozgof.ru/?p=369.

66

Сами эти страхи модерна по своему характеру, надо заметить, поразительным образом близки критике эпохи Возрождения со стороны ультраправых европейских мыслителей конца XIX — начала XX века. Так, в СССР они были представлены Алексеем Лосевым, который считал, что самоправный и самоценный человек эпохи Возрождения, оставленный один на один с собой, претендует на то, чтобы заместить собой Бога (ср. со «сверхчеловеком» у Юрьенена), и неизбежно становится чудовищем. См. об этом в изданной почти без цензуры «Диалектике мифа» (1930) и «Эстетике Возрождения» (1978; здесь Лосев уже вынужден выражать те же идеи эзоповым языком). Отдельного исследования заслуживает вопрос, почему борец за сексуальную и стилистическую свободу литературы Юрьенен стал бояться почти того же — и нашел сочувствие у другого борца за те же свободы, Юза Алешковского, написавшего весьма сочувственное послесловие к этой книге? Алешковский гораздо осторожнее Юрьенена, но, кажется, относится с большим интересом к описанным у Юрьенена случаям «пробуждения в человеке зверя».

67

Рансьер Ж. Цит. соч. С. 47.

68

Тема Достоевского, как нетрудно догадаться, сопутствует теме маньяков: в романе «В пожизненном заключении» И. Яркевича (М.: Зебра Е, 2007) сексуальный маньяк на протяжении всей книги ведет беседы с классиком.

*

Опубликовано в: Новый мир. 2007. № 7.

70

Лена Элтанг. Побег куманики. СПб.: Амфора, 2006. 447 с.

71

Поэтический сборник русскоязычных авторов, живущих не в России (М.: НЛО, 2005).

72

См.: http://users.livejournal.com/_moses/.