Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 100

— Почему же, Юра, верим. И все больше убеждаемся, что так оно и есть, как ты говоришь. И делается так не только в вашем цехе...

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Подходила пора летней сессии в университете, а я увяз в проверке рацпредложений по горло. Днем, как ни выручал Вениам, все равно приходилось делать обычную газетную работу, на проверку урывал час-другой. Ночами дома готовился к сессии, по субботам ездил в местный институт сдавать по направлению из университета экзамены и зачеты по неспециальным предметам.

Вчера после работы пошел сдавать зачет по новейшей истории. Разыскал преподавателя со странной фамилией Эйсболт, к которому направили, а тот:

— Вы хорошо подумали, к кому идете? Подготовились?

— Готовился. Серьезно готовился.

— Ну, подумайте еще.

— Так я бы не пришел, если бы...

— Тогда ладно... Сбегайте пока в буфет, купите мне два пирожка, вот вам деньги... А то я еще не обедал, а уже вечер.

Я сбегал, купил три пирожка. Преподаватель стал есть и диктовать вопросы: «Первый: Испания накануне первой мировой войны, гражданская война в Испании. Второй: Вашингтонская конференция тысяча девятьсот сорок девятого года. Третий: Антанта».

— Готовьтесь, пока я съем пирожки, — закончил он.

Я стал готовиться. Вопросы, кажется, знал неплохо. Преподаватель ел и весело посматривал на меня, а я с тревогой следил, как неумолимо быстро тают пирожки, пожалел даже, что не купил четыре. Вот уже один остался, вот и его надкусил. Ам! — и нет полпирожка. Вторую половину Эйсболт взял в рот всю, поднялся, стал вытирать пальцы бумагой.

— Ну-с, посмотрим, что вы знаете, — потирает руки экзаменатор. — Давайте-ка будем отвечать на первый вопрос.

Я начал. Веселость свою Эйсболт словно с пирожками проглотил. Теперь физиономия у него стала такая, будто человека мучит изжога. Тонкими пальцами он сдавил виски, отчего конопатое лицо вытянулось. Эйсболт угрюмо смотрел на стол, а может, на ботинки, слушал и тихонько покачивал рыжей головой; но не сверху вниз, а из стороны в сторону, словно случилось что-то ужасное.

Мне казалось, что отвечаю правильно. Перед глазами еще стояли страницы учебника с заглавиями и цифрами, датами. А преподаватель отрицательно качает головой, но не прерывает. От этого еще труднее отвечать.

— Все у вас по первому вопросу?

— Все.

— Давайте второй.

Ответил по второму и по третьему. Замолчал. Наконец Эйсболт поднял голову, грустно посмотрел на меня и сказал:

— То, что вы рассказывали, молодой человек, это все художественный свист... Попробуем дать вам дополнительные вопросы. Скажите, когда началась вторая мировая война?

— Началом второй мировой войны следует считать день нападения гитлеровской Германии на Польшу.

— И какой же это день?

— 1 сентября 1939 года... Кажется, так...

— Нет, я спрашиваю, какой это день точно?

— Этого я вам не скажу.

— Дорогой, а кому вы скажете, если не мне? Ведь я вам должен зачет ставить.

Я молчал.

— Вот видите, молодой человек, как плохо быть самоуверенным. У нас халтура не пройдет, наш институт — заведение солидное. У меня еще ни один очник с первого раза не сдавал. А вы, к тому же, заочник. Не могу я вам поставить зачет...

Я забрал зачетку и вышел. В коридоре столкнулся носом к носу с Серегой Квочкиным.

— Здорово, Андрей! Ты что сдавал?

— Новейшую.



— Сдал?

— Нет.

— Кому сдавал?

— Эйсболту.

— В который раз ходил?

— Первый.

— Ф-фи-ть! — свистнул он. — Это только ягодки! Я вот в пятый раз иду... Он считает, что каждый преподаватель должен быть с какой-то странностью. А своей странностью считает — не ставить зачет с первого раза. И главное, его ничем не возьмешь...

— Что значит — «ничем не возьмешь»?

— Ха! Я его уже в ресторан водил, коньяком поил — и ни фига...

— И что, он пошел с тобой в ресторан?

— Как миленький! Даже для виду не стал отказываться.

— И что же?

— Что... Накачал его, он начал обниматься, на «ты» перешли. Я ему зачетку подсовываю, говорю: мне «удочки» хватит. А он, гад, отшвырнул зачетку и говорит: «Меня не купишь. Я очникам только с третьего захода «удочки» ставлю, а ты заочник... История, брат, наука сложная. И наш институт — заведение солидное...» Видал таких? Как он сейчас настроен?

— Плохо. Не обедал еще.

— А, была не была! Пойду. Я тут ему балычка припас, — Квочкин похлопал ладошкой побоку портфеля. — Ты, земеля, подожди меня десяток минут.

Квочкин скрылся за дверью аудитории, а я, ошеломленный услышанным, стоял и не знал, как поступить: уйти или дождаться Квочкина. Победило любопытство: что же будет? И неужели такое может быть: коньяк, балык — за оценку? Бр-р-р! Меня передернуло. Вспомнились масляные глаза и неряшливая бородка Центнера, отвислые губы делопута Савича из литейки. Но здесь — педагог, кандидат наук...

Прохаживаюсь по коридору, словно в забытьи, отрешенно рассматриваю портреты великих писателей, ученых, наглядную агитацию, расписания лекций, объявления, но ни на чем не могу сосредоточить внимание. Даже себя перестал ощущать и осознавать, как бы потерялся для самого себя. Вот она, странная жизнь! Может быть, я в ней ничего не понимаю, может быть, в ней поровну зла и добра? Да и как точно определить, где зло, где добро? Оказывается, ты, газетчик, еще только начинаешь нюхать эту жизнь. До службы, что ты знал? Несправедливость мачехи? Но тогда все представлялось сугубо личным делом, замыкалось в семейном кругу. Остальное вспоминается светло: семилетка, вечерняя школа, работа. Как ни трудна флотская жизнь, в ней все ясно и определенно, от побудки до отбоя. Вся жизнь матроса подчинена Уставу, а в нем нет ни единой строчки, ни единого слова, которое бы оскорбило тебя, в котором бы была какая-нибудь несправедливость. Главная справедливость Устава в том, что он — закон для всех без исключения. А сила Устава в том, что его требования выполняются всеми беспрекословно. Потому-то экипаж корабля подобен отлаженному часовому механизму, потому-то через пять минут после объявления боевой тревоги крейсер может загрохотать всеми стволами своих башенных и зенитных орудий, торпедных аппаратов... Ах, если бы и в этой жизни все было отлажено так четко...

Размышления мои были прерваны тихим скрипом двери, из которой задом, осторожно пятился Квочкин. Тихонько прислонив дверь, он повернулся ко мне; на его лице еще не растаяла подобострастная улыбка, предназначавшаяся преподавателю. Я к нему с вопросом:

— Ну как, принял?

— Принял... Балык.

— А экзамен?

Квочкин обреченно махнул рукой:

— Говорит, нужен еще один заход... Вот мошенник!..

И я неожиданно для себя разразился неудержимым смехом. Я смеялся, взвизгивая и ойкая, хватаясь руками за живот, скорчившись, умываясь слезами. Когда приступ стал утихать, я, утирая слезы, глянул на Квочкина.

— Серега, да ты ведь сам мошенник из мошенников. Вы же с Эйсболтом два сапога... Но он старый, а ты молодой... Честное слово, развеселил ты меня.

Квочкин ничуть не обиделся и тут же перевел разговор на другую тему.

— А, ну его к лешему! Пойдем, земеля, куда-нибудь, пивка поищем.

Пять минут назад я ни за что не пожелал бы идти с Квочкиным «искать пивка», но сейчас зашевелилось любопытство. Что он за человек, Квочкин? Кажется, весь на виду, а в то же время — загадка. Без тени смущения говорит о взятках, о каких-то «достал», «выбил» и считает столь постыдные вещи нормальными. Весь в заботах о себе. Что же у него там, внутри, в глубине? А может быть, это и все, что снаружи, и нет никакой глубины, одна пустота? Пожалуй...

Мы вышли из института, зашли в сквер напротив, заглянули в верандочку — пива нет. Квочкин предложил пойти на набережную.

— Пойдем, старик, в «Пингвин», там у меня свои люди. Дюжину бутылок пива всегда найдут, и без очереди... А я иногда читаю твои штучки в областной газете. Ничего, земеля! Язычок у тебя подвешен, шарабанчик микитит.