Страница 85 из 106
Участники его быстро поверили в обстоятельства оперы. Сроднились с ними, репетировали с удовольствием и абсолютным пониманием тех психологических ходов, которые обусловливали развитие действия, всего образного строя спектакля.
Неужели это не тронет публику? Нет, не тронуло. На первом спектакле был круг доброжелательных и хорошо понимающих ситуацию зрителей. Но успех был официальный. Слезы не дрожали на ресницах тех, кто сидел в зрительном зале. Мне высказывались комплименты устно, писались в газетах, но я-то кожей чувствовал недоумение многих, которые так и не поняли, не могли понять, за что и почему надо было вести группу чудесных молодых девушек под дуло вражеского оружия. Не дорога жизнь? Неужели не пропустить небольшой отряд с взрывчаткой к объекту — дороже?
Воображение любого из советских зрителей сразу же дорисовывает то, о чем не говорится подробно в опере. Если произойдет взрыв, могут погибнуть сотни люден, будет нанесен огромный ущерб борьбе с врагом. Нас, прошедших испытания нашей войны, это волновало своей жизненной, неумолимой и страшной логикой. Их удивляло нерасчетливостью: человеческая жизнь — главная ценность, надо ли ею столь легко распоряжаться?
Есть разные опыты жизни и разная оценка обстоятельств. Мне показалось, что зрители не хотели видеть, как зря гибнут хорошие девушки. А идеи, витающие над конкретными образами, за пределами того, о чем говорится на сцене, они принять не сумели.
Аплодисменты, рецензии, благодарности не в счет. Есть атмосфера, которую ощущает режиссер. Радость горячих, взволнованных репетиций сменилась отчуждением в зрительном зале. Я поспешил домой, коря себя за то, что «не зная брода, сунулся в воду». Урок заключался в том, что режиссер, ставящий спектакль в иной стране, должен перевоплощаться, осваивать новую логику восприятия жизни. Русский режиссер не может вдруг стать чехом, но он, как актер в роли, должен «влезть в шкуру» своего будущего зрителя. Знать его. Конечно, если ставить «Травиату» или «Кармен», можно априори всегда рассчитывать на расположение какой-то части покупателей театральных билетов. Но если ставится принципиально новое произведение, несущее зрителям новые художественные ассоциации, рассчитывающее на открытия новых нитей взаимоотношений театра и зрителя, претендующее на звучание общественное, надо знать, для кого оно ставится.
Впрочем, характер зрителя оперного театра в Чехословакии парадоксален. Много лет чехословацкие деятели оперных театров стоят во главе открытий новых оперных произведений. Оперы многих выдающихся современных композиторов впервые были поставлены в Чехословакии. Достаточно сказать, что в Праге проходили смотры всех опер Сергея Прокофьева. Кто еще может этим похвастать? Чехословакия имеет и своих современных композиторов мирового класса. Репертуарная жизнь чехословацкого оперного театра разнообразна и смела. Деятели театров — великолепные интерпретаторы современных опер. А публика? Несмотря на активный рост современного (и первоклассного!) искусства оперы, широкая публика предпочитает оперную классику XVIII–XIX вв. Это своеобразный феномен: передовые рубежи современной оперы заняты (и давно!) группой чехословацких энтузиастов, и это сочетается с упрямым неприятием основной массой публики всего нового, несущего атмосферу, ритмы, стилистику XX века.
Возьмите хоть такого замечательного композитора Чехословакии, как Леош Яначек. Имя его гремит во всем мире, но настоящего зрительского успеха на родине его произведения не имеют, хотя и часто ставятся.
После премьеры оперы Молчанова мне часто делали предложения приехать в Прагу на новую постановку. Я отказывался. Наконец, наши интересы сошлись на опере Прокофьева «Огненный ангел». Конечно же, эта опера шла в Чехословакии. Ее ставил театр города Брно и показывал на многих сценах страны, в том числе и в Праге.
Я приехал в Прагу с опаской и недоверием. На репетиции по своему обыкновению приходил на пятнадцать минут раньше и сидел в одиночестве. Когда же стрелка подходила к часу, на который была назначена репетиция, и, казалось, назревал момент скандала, зал мгновенно наполнялся артистами. Минута в минуту, секунда в секунду начиналась работа. Меня это не очень радовало, так как я люблю начинать хоть на минуту, но раньше назначенного срока (привычка!).
Но делать было нечего, тем более, что чехи оказались в высшей степени пунктуальными, и до них в этом отношении далеко всем, в том числе и немцам. Сначала, по западной моде, некоторые артисты приходили в репетиционный зал с чашечкой кофе и даже с газетами (этакое пижонство, разумеется, у женщин). Но когда увидели мои вытаращенные на эти «аксессуары» глаза, все исчезло.
Репетиции были точны и профессиональны, но лишены взволнованности, получалось все как бы само собою. Просто, логично и ловко. Артисты без разговоров исполняли мои задания, исполняли в высшей степени профессионально… А я иногда тоскливо смотрел в окно, за которым был виден вокзал, железнодорожные пути, и в один и тот же час проходил состав московского поезда. Я хотел сесть в его вагон. Я не знал, что день моего отъезда был еще очень далек.
Пока же передо мной стояла серьезная проблема — мистические мотивы, что есть в опере, как и в романе Валерия Брюсова того же названия, по которому сам композитор сделал либретто. Мистика! Это отпугивает от «Огненного ангела» многие театры. Здраво посмотрев на вещи, я решил, что в «Пиковой даме» «мистики» в двадцать раз больше. Вспомнил и о том, что, как только в некоторых постановках начинали бороться с нею, она, проклятая, показывала свои «ослиные уши» все больше и больше.
Я бороться с мистикой не стал. В период мракобесия, инквизиции, когда происходит действие оперы, воображение молодой девушки унесло ее подальше от серой обывательщины, из окружения продажной религиозности. В чем она могла искать выход? Ей только и оставалось, что обратиться к силам зла. Это ее протест, форма негодования. Рената вызывает демонов, и те бесстыдно обманывают ее. Кто же защитит ее? Человек, любовь!
Ослепленная и затравленная, она боится в нем, в человеке, встретить невыносимую для нее обитель мещанства и лжи. Да что ей Человек, если нет Любви! Возникает бунт, проклятие, осквернение церкви. Церкви? Нет, оков, которые сжимают ее свободу железным обручем. Яда, который уничтожает в ней человека.
В протесте своем она величественна и прекрасна, а вся «мистика», служение богу, человеконенавистная бутафория инквизиции — все прах, все недостойно человека, величия его духа.
Как прошла премьера, я не знаю, не видел. И вот почему. На одной из последних репетиций, за пять дней до выпуска, мне стало плохо. Увезли в одну больницу, потом в другую и, наконец, в хирургическое отделение. Бог, создавая чехов, конечно же предполагал, что все они будут врачами. От медицинских работников Чехословакии распространяются волны доброжелательности и нежности такой силы, что сам размагничиваешься и начинаешь верить в прекрасное.
Доктор Кайзерова с чудной улыбкой подходила ко мне по нескольку раз в день, знаменитый хирург пан Сметана, у которого вместо лица была удивительная улыбка, тоже заглядывал в мою палату. Они так очаровательно на меня смотрели, что мне захотелось сделать им что-нибудь приятное.
«Может быть, сделать операцию?» — промямлил я. И тут все обрадовались, будто я каждому преподнес по букету цветов. Вбежали прелестные девушки, которые радостно лечат больных и никак не могут понять, зачем надо умирать, чтобы сохранился какой-то железнодорожный мост. Пришли врачи, один другого милее. Проверили давление, глаза, аллергические наклонности.
Добро! Вот сердцевина профессии чешских врачей. Это и движущая сила их мастерства. После операции я чувствовал нежные руки сестер, всех, абсолютно всех, нежные-нежные руки, которые поглаживают лоб, затылок, что так необходимо после операции. Внимательные глаза, готовность в любой момент помочь, уложить, пошутить, развлечь.
У меня ничего не болит. На месте, где была операция, маленькая, аккуратная наклейка. «Не горбитесь, — говорят мне, — гуляйте, пожалуйста». Но я преисполнен глубокой жалости к себе. Держась за рану, с трудом, согнувшись в дугу, шествую по коридору. Вижу себя в зеркале: «Боже, боже, какой бедный, несчастный старик!»