Страница 80 из 106
Не по поведению и словам, а по душе произведения мы понимаем национальную сущность и неповторимость образа. Что уж говорить о национальных шедеврах! Весь мир, к примеру, преклоняется перед итальянцем Верди, немцем Вагнером, русским Мусоргским. Они всем дороги. Какое, кажется, дело современному американцу до того, что колокол Ивана Великого в Кремле возвещает о начале раскола! Что французам до того, как волнуются черноризцы со своим идеологом Досифеем, кланяясь до земли в сторону Кремля, как сомневаются они в победе своего «откровения» на предстоящих прениях! Почему немцев волнует судьба религиозного раскола в далекой русской истории? Почему они переживают, когда Досифей чувствует свое бессилие перед «силой вражьей» («Возможем ли спасти?»)? История Руси выражена по-русски гением, и этот образ заставляет затаить дыхание любого, способного воспринимать искусство.
Национальный характер сказывается не только в великих произведениях, но и в самой организации искусства, в деятельности каждого артиста, режиссера, дирижера, в особенностях восприятия спектакля публикой, в ее отношении к театру. В Советском Союзе публика чаще всего спешит в театр с жадностью, с огромной, прямо-таки биологической потребностью насытиться образами театрального музыкального искусства. Не успел переодеться — не беда. Не приготовил дома ужин — в буфете перехвачу. Но скорее на свое место, занять удобную позицию, чтобы смотреть, смотреть, смотреть, слушать, слушать, слушать.
Итальянцы перед спектаклем предвкушают появление какого-нибудь сюрприза, будь то спектакль, исполнение роли, партии. Любой сюрприз обязательно вызовет бурную реакцию (в этом вся «соль»!) — или восторг, благодарность, признание, или провал, скандальный и решительный. Все хорошо! С плохого спектакля русские уйдут тихо, сконфузившись. Возбужденные итальянцы решительно выскажут протест, возмущение и тем вполне вознаградят себя за разочарование.
Американцы очень делово и точно объявляют свою цену спектаклю: а) аплодисментами, б) стуком ногами по полу, в) свистом — вот основные градации положительной реакции американца.
Немцы приезжают в оперу заранее (они все, что нужно было, не спеша успели сделать). Специально одевшись и аккуратно причесавшись, они спокойно прогуливаются по фойе и ждут, когда им объявят о необходимости занять свои места. Даже плохой спектакль будет награжден полагающимися аплодисментами. («Ведь в конце концов артисты не виноваты, что они бездарны. Они трудились, а то, что мы зря провели время, так это наша беда. В следующий раз надо быть осмотрительнее».)
Вера в чистоплотность усилий театра стопроцентна. Теперь уже может быть оценка качества. Если спектакль хорош, то и оценка будет соответствующей. Все талантливое и по-настоящему квалифицированное немец не пропустит без благодарности. Он знает всему свою цену. Если спектакль плохой, немецкий зритель, отстучав свою долю аплодисментов, спокойно покинет помещение театра, тем сильно наказав недостойную труппу. («Уж лучше бы освистали, закидали бы гнилыми помидорами, чем так», — подумает честный артист.)
Немецкий зритель проявляет особую дисциплину и готов подчиниться полагающемуся распорядку в отношении успеха спектакля. Я вспоминаю поразивший меня вопрос моего ассистента перед выпуском спектакля «Пиковая дама» Чайковского в Лейпциге: «Поклоны вы будете ставить сами или поручите мне?» В то время о специальной организации поклонов мне не было известно. Смутившись, я ответил: «Поставьте их вы, пожалуйста, сами». «Сколько минут аплодисментов вы хотите иметь после спектакля?» — спросил тогда мой коллега. Я совершенно растерялся. «Пять минут хватит?» «Хорошо», — ответил я. Мой ассистент поставил выходы актеров на публику и их поклоны таким образом, что публика действительно аплодировала пять минут. (Время достаточное для того, чтобы считать, что спектакль имел успех.) Прошло пять минут, аплодисменты дружно прекратились. Публика довольная ушла домой.
Немецкие театры я знаю по гастролям Камерного музыкального в городах ГДР, ФРГ и в Западном Берлине; по спектаклям Большого театра в Восточном и Западном Берлине; по моим спектаклям в берлинском театре «Штатсопера» и Лейпцигском оперном театре.
С последним городом меня связывают долгие годы знакомства. В разное время я поставил в этом театре «Пиковую даму» и «Евгения Онегина» Чайковского, «Золотого петушка» Римского-Корсакова, оперы Прокофьева «Игрок» и «Любовь к трем апельсинам».
Я был при рождении этого театра, когда во вновь отстроенном здании состоялось первое представление. Это были «Нюрнбергские мастера пения» Вагнера. Мы с Д. Б. Кабалевским были приглашены на торжество. Спектакль тогда произвел на меня огромное впечатление. Он был совершенно не скучным. Восприятию оперы помогала четкая организация постановки. Организация творческая, конструктивная, временная. Четкость выполнения любой детали, любой мизансцены. Декоративная тщательность. Все это сообщило в конце концов спектаклю убедительность. А поведению актеров, если хотите, — темперамент изображаемых ими персонажей.
В самом деле, если человек должен выполнить ряд четких, точно определенных по роли задач, хотя бы физических, если каждое мгновение его жизни на сцене наполнено ясной целью — не целью вообще, аморфной, литературной, а действенной, до предела конкретной, — то он становится интересным для наблюдения. Переходя от куска к куску, актер заботится о том, чтобы ни одно звено в логике поведения не потерялось, чтобы никогда и нигде не образовался вакуум, столь любимый дилетантствующими в опере артистами, тот самый вакуум, когда исполнители просто наслаждаются своим пребыванием на сцене и могут делать бессмысленные переходы, позировать, производить лишенные всякой целесообразности жесты, словом, «играть».
В связи с этим вспоминаю, как однажды в Горьком, ставя «Ивана Сусанина», я работал с совсем неопытной артисткой над ролью Вани. Мне никак нельзя было довериться ее опыту. Нельзя было понадеяться на то, что тот или иной кусок роли будет сыгран самостоятельно, исполнен на «накате», в общем напоре одного большого куска. Мне пришлось «забить» ее роль многими действиями, выполнение которых организовывало бы ее внимание, придавало поведению энергию и убедительность. После того, как ее роль была проведена на публике и вызвала удивление и восхищение на обсуждении, артистка растерянно сказала: «Все хвалят, но мне все время было некогда играть. Я все время была занята. Делала то одно, то другое, едва успевая. И я не помню, каков был спектакль. Я не поняла себя в роли Вани. Все время надо было что-то делать, делать, делать».
Если роль наполнена действием, в ней нет пустых мест, и есть актерское неудовлетворение оттого, что некогда было «поиграть», — это, по-моему, правильное состояние артиста в спектакле. Самочувствие исполнителя далеко не всегда совпадает с качеством исполнения. Бывает, что актер чувствовал себя в спектакле хорошо, роль удалась, голос звучал, сам он получал наслаждение от творческого процесса, но… окружающие прячут глаза, не хотят обсуждать увиденное.
Бывает и наоборот. Спектакль игрался с трудом, было перенапряжение внимания, какие-то неосознанные тормоза, надо было себя контролировать, мобилизовывать. Самочувствие после такого спектакля плохое, а вокруг все хвалят: «Хорошо, убедительно. Молодец».
Впервые я познакомился с этим феноменом на выпускных экзаменах по актерскому мастерству в ГИТИСе. В пьесе «Враги» я играл Синцова. На генеральной репетиции был, как говорится, сам себе не мил. А в результате — высокая оценка. Иные поговаривали о том, что уж не пойти ли мне на эту роль в МХАТ. На другой день на экзамене я катался в спектакле, «как сыр в масле», многие пришли посмотреть наш экзамен, даже из МХАТа. Когда спектакль заканчивался, я жалел о том, что приходится с ним расставаться, расставаться с таким чудным творческим состоянием. Но… если мне и поставили за этот спектакль приличную оценку, то только по воспоминаниям некоторых членов экзаменационной комиссии о генеральной репетиции. Целый день после этого друзья не смотрели мне в глаза («Ну, учудил!»). «В чем дело?» — спросил я у профессора Раевского. «Самочувствие часто обманывает актера», — ответил он мне.