Страница 127 из 132
А иные — и вовсе не глупее наших... особенно некоторых, от самоуверенности последний ум за пловом сожравших.
Бату и Олег. Кечи-Сарай. 1256 год
— Садись, коназ. Помнишь ли меня? — Бату знал, что тот помнит. Помнит и, похоже, ненавидит. Но что-то же понял там, в великом городе Потрясателя, наверняка понял.
Глядя на его медное, высушенное невзгодами лицо, повелитель подумал: печать страданий может быть благородной, вот как у этого мученика, или не очень благородной. У него самого, например, всё лицо в красных пятнах. Плано Карпини уж так перед ним изгибался, так егозил — а ведь наверняка (в том числе за то, что не получил от него ничегошеньки) эти пятна в доносе понтифику латинскому отметил. Мелочь, а всё-таки обидно.
Это ни о чём не говорит. Ни о чём, кроме того, что Небо обделило кожей, подарив полмира. Но, увы, за эти полмира не купишь даже кожи без пятен.
— Помню, — спокойно согласился Олег. И в этом «помню» надо было услышать недосказанное: «Ничего не боюсь, даже ненавидеть вас всех устал. Годы, нахальным ветром развеянные, мне теперь уже никто не вернёт».
— Справедлив ли мой друг и воспитанник Мунке к подданным своим? — Бату поймал себя на том, что нужно усилие, чтобы говорить не вкрадчиво, тем паче — не зловеще, и получилось, вопрос задал таким тоном, будто давеча посылал Олега с проверкой — исполняет ли Мунке свои обещания? Не тот тон, неправильный.
Бату смотрел, как борется в князе желание сказать им всем (наконец-то!!!), что накопилось — другого случая не представится, — и гордо умереть освобождённым. Однако под всем этим — как вода под сапогом на болоте — проступает застарелый испуг: родная земля уже так близко. Если его усталое подползание к ней завершится не встречей, а новым бесконечным прозябанием теперь уже в этих, волжских тенётах — он не сдюжит, разум потеряет. Ему, наверное, нашептали, что Бату любит, когда ему говорят правду, а это, как известно, худшее, что можно придумать. «Все они любят, чтоб им говорили правду, но обязательно приятную правду, ни слова лести. А где её такую сыскать? »
Олег всё-таки попытался начать «за здравие», но сорвался «на упокой». Если бы ему не сказали в Каракоруме, что он едет домой, может быть... Но теперь нет, больше не будет пресмыкаться. Он не хочет возвратиться домой тем, раздавленным, распростёртым: эта маска осталась там, далеко. Снова её нацепи — не снимешь. Это тебе не «хари» скоморохов, тут всё без смеха. Он не хотел везти домой это отринутое холопство. Привезёшь, а оно как «мор прыщем» пойдёт гулять и по родной земле.
— Мунке велик и справедлив. Всякая вера в Господа — магометанская ли, другая — «дорога для него, будто собственный палец» — он любит говорить такое... — Голос горемыки прокатился по мягкой юрте, словно у неё были каменные своды — глухо и величественно, потусторонне.
— Но... — подсказал продолжение Бату, уловив, что Олег ещё и сам не знает, высказать возражения вслух или нет, но интонация выдала его — не удержался. Бату очень хотел, чтобы князь не удержался, от этого зависело — поможет он ему или нет. Трусы и лизоблюды Бату не нужны, он не Гуюк.
Впрочем, они никому не нужны, а их всегда — полны тороки.
— Но... — повторил за ханом заложник. «Прыгнуть в этот омут или не прыгнуть», — плясал вопрос в глазах, устало глядящих из-под выцветших бровей. И он «прыгнул». — Господу угодна только одна вера. Остальные — ереси... Поддерживать всех — стало быть, не бороться за свою.
Олег решился — и поток слов полился, будто лавина, сметающая мимоходом и тоску по близкому дому:
— Пальцы на руке всегда меж собой согласны, но нельзя одновременно верить в то, что Мессия — Бог, и в то, что он Пророк, и в то, что он Бодисатва (как это делают служители Будды). Отрежь чужой палец, пришей... Всё одно загниёт как труп, — князь вздохнул, — потому и трупы кругом.
— Ого, — разочаровался Бату, такое он слышал не раз, — и, разумеется, Господу угодна именно твоя вера, мелькитская. Откуда такое знаешь? Не забудь, что «неисповедимы Его пути ».
Однако Олег сумел удивить хана, сказал не то, что от него ожидали.
— Раньше, когда юнцом был, думал и такое, грешным делом. А ныне, ныне уж и не знаю, кто ближе к Богу. Ежели Он есмь Любовь, так и все далеки. — В глазах заложника на миг проклюнулся испуг, как мордочка щенка, которого топят, и пропал. Совсем пропал.
— Ну, а если неизвестно, так и правильно делает Великий Хан, что все церкви поддерживает. Разве не так? А как бы поступил ты?
В Олеге-заложнике, кажется, стал просыпаться Олег-правитель... «Нет, пока не правитель. Пока — простой книгочей», — осадил себя Бату, но взглянул на собеседника внимательнее. Превосходство во взгляде хана растаяло...
— Какая вера правильная, в бдениях души и ума постигается. Затем и молятся, чтобы от Господа ответ получить. А церковь, всякая церковь, мешает тому. Хочет она, каждая, чтобы от неё самой, не от Господа... Как указ об их поддержке понимать должно? Токмо так: «Не важно, каким манером ты молишься, — важно, чтобы своей головой не молился, токмо чужой, той, которая за хана молебен творит».
«Ого», — князь растормошил самое больное место. Оставалось понять — взялся за него как лекарь или как бунтарь.
— Слова твои — пустая дерзкая хула, если не объяснишь, чем такие указы Великому Хану вредят.
— Чего проще? Каждый верующий (всё равно какой), коли думать приучен, обязательно помыслит: власть хана не от Бога, ежели он и еретикам, и нам одинаково мирволит. Она, власть-то, — лишь испытание Божие. Она — не голова, токмо меч, который следует из рук неверных перехватить. Что поощряет справедливый Мунке? Проповеди того, что людей Ясы, Тенгри и Мизира нужно крестить или же обратить в Магометову веру... или ещё в какую. Не крамола ли сие?
Олег так разошёлся, что забыл, где находится. Или не забыл? Может, пользуется случаем без даров и долгих подползаний донести свою правду до ушей повелителя? Доведётся ли ещё?
Нет, он не книгочей. Он уже сейчас — князь. И готов быть задавлен, отравлен тут же, ежели его не услышат. Если бы из тёплого благополучного дома сюда за грамотой на княжение приехал, так лебезил бы и пугался, как разбуженный в норе барсук. А он привык, что жизнь кончена, и не успел ещё стать от сытости (и оттого, что за семью в ответе) осторожным, стать обычным заботливым трусом.
— Будет хан Мунке все церкви ровно поощрять, как и делает он, — растащат эти самые церкви державу по кускам. — Чего и соединять было Чингису? Ещё сказать? Хулу на православие под страхом смерти произнести нельзя, так ли? А намаз магометанский, а споры меж священниками в ставке — чем не хула? Стало быть, можно... только не от своей вольной головы. А головы сии — как раз те, какие бы державу от развала спасали. А ещё сказать: Ясу твои нукеры почитают, разве сие не хула на Православие? Так что же? Самого себя казнить надобно? И вовсе несуразица... Ещё сказать?
«Ого, — подумал Бату, — Мунке бы сюда, чтоб послушал».
— Твои слова — будто стрелы отравленные, хорошо говоришь, — засмеялся хан глазами. — А что бы ты сам делал на месте Мунке? Легко прорехи замечать, сшивать их куда тяжелее.
По тому, с какой готовностью князь выпалил ответ, было понятно: давно он обдуман.
— Мунке — ВСЕ церкви поддерживает, с клира податей не берёт. А я бы так, наоборот, НИКОГО не поддерживал. Однако же и не гонял бы иноверцев, как наши урусутские иереи — от гонений-то чёрный народ страдает, а этим — что с гуся. Наложил бы я на церквы (любые) двойную, тройную подать — это полдела. А сверх того кинул бы клич: «Покайтесь, Господь дал нам душу для трудов и дум, не для псалмов слепого мычания, а благодать — она не зерно в амбаре. Ежели грешен — бормочи не бормочи, расплата гряде».
— Ты не любишь попов, князь, а сам говоришь как они, — остановил Бату поток красноречия. — Кто заставляет людей думать, ими ненавидим будет. Думать — нет хуже пытки для человека простого. Псалмы — не те, так другие — будут всегда: такое не изменишь.