Страница 107 из 132
Но и тут не сложилось. Вернулся из Галича князь Даниил и первым делом вышвырнул Акеровича со всей его благословенной братией.
Разобиженный ставленник Михаила отправился в Лион — просить у Папы помощи против татар, хотя в его судьбе были виноваты совсем не татары. Само это решение являлось вопиющей изменой «русскому делу» — любой договор с главным врагом православия был в глазах киевлян договором с Дьяволом.
С вокняжением в Киеве Даниила рухнула в одночасье задумка Бату опереться на киевлян против Чернигова и Галича. Но и Данило не усидел тут долго — сбежал к королю Беле, а Киев оставил на попечение своего воеводы Дмитра. По чести говоря, отдал город на растерзание.
Даниил тоже знал: после того как Михаил в прошлом году убил монгольских послов, самый важный на Руси стол словно пропитан ядом.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЗЛЕЙШИЕ ДРУЗЬЯ
Бату. Киев. 1240 год
Кива-мень[111] (а по здешнему — Киев) роскошно горел. Бату смотрел на зарево, самое большое зарево в его жизни, и вспоминал другие, поменьше. Он уже почти перестал отличать природные закаты от рукотворных, которые он творил как сумасшедший бог среди бела дня. А были ещё нудные переходы... от одного рукотворного заката к другому.
Переход от зарева в Коломне к пламени, лижущему владимирские каменные стены, маячит в памяти чем-то далёким, тусклым, будто не из его жизни. Столь много всякого случилось позднее. Бату смотрел на зарево, думал об упущенных возможностях.
Кива-мень горел. Жалость к бьющемуся в последних конвульсиях не то чтобы меньше, чем к здоровому и сильному, но душа стремится окончить его мучения умерщвлением. Тогда ты вполне с ней в ладах. Нетронутого и ладного слепо порываешься спасти.
Так и с городами. Ещё в начале штурма, почувствовав нетвёрдость духа, джихангир не поехал на этот холм. Он не хотел, чтобы загубленная его войском урусутская столица снилась живой и красивой, в золоте своих куполов — это больно. Теперь жалеет. Восхищенные рассказы Мунке уже сейчас порождают в нём воспалённые сияющие виденья.
Есть, наверное, где-то страна погибших городов, там утопают в облачной дымке прекрасные храмы. Он их видел сегодня во сне, он летал над ними и проснулся с мокрыми глазами. Ведь этой ночью к нему явился призрак СВОЕЙ несостоявшейся столицы. Наутро растерев жёсткими ладошками щёки, он дал себе слово построить прекрасный город, не уступающий величием Кива-меню.
Вдруг сообразил: Кива-мень погубил себя именно красотой. В своих стараниях сохранить этот город Бату не учёл только его красоту. «Смерть совершенства украшает совершенство», — с усмешкой вспомнил Бату тех важных мудрецов-даосов, подмазав которых великий дед увеличил войско своих лизоблюдов.
«Только начни смотреть на жизнь ТАК, не иначе окажешься на всеобщем кладбище — и сам не заметишь», — брезгливо подумал невольный губитель.
И всё же если бы Мунке страстно захотел эту красоту сохранить, да разве он отправил бы послов в самый невыгодный миг, когда Киев был в руках у престарелого завистника коназа Михаила Черниговского, а ведь послал всё-таки, на верную смерть обрёк.
Бату вдруг снова стало жаль Мунке. На мальчика давили слишком многие, а он ещё так неискушён в интригах. Одно утешение: этот случай его отрезвил, на всю оставшуюся жизнь, наверное, отрезвил. Думая о таком, Бату мог бы упрекнуть себя в том, что ясно и ребёнку: жалея врагов, он проявляет непростительную для джихангира мягкотелость. Мог, конечно. Если бы только то, что он «никудышный чингисид», уже давно казалось ему не болезнью, а выздоровлением.
Когда Мунке предстал перед джихангиром с серым лицом, Бату уже всё знал и успел успокоиться. И правильно сделал, ведь не сумей он сдержаться, ещё неизвестно, чем бы всё для Мунке закончилось, например, бросился бы сгоряча на меч, он ведь такой.
Вместо того чтобы распекать, джихангир — слегка неожиданно для самого себя — стал утешать, Тоже, конечно, мало успешно. Впрочем, утешай — не утешай, а после убийства послов город обречён, и Бату ничего тут уже не может поделать. Однако Мунке так верил, что они сдадутся, так хотел избежать ненужных жертв, а получилось ещё хуже. И всё же виновник он невольный.
Но на кого же падёт проклятие Мизира? Кто не удержал юношу от опрометчивого шага? Умышленно, между прочим, не удержал. Несториане? Это да. Расправиться с главным гнездом мелькитов — их давнишняя мечта, а в туменах Гуюка — несториан немало. Христианские священники благословляют войну со своими единоверцами во имя торжества Святого Креста. А там, за стенами, страстно нашёптывая последние молитвы, упрямые защитники умирают, уповая на того же распятого Бога.
Это могло вызвать удивление, если бы не было так страшно. Впрочем, разве о Хорезме Джучи рассказывал не то же самое?
Торжествуют, наверное, и куманы-половцы. Их сегодня тут особенно много. Куманам есть за что мстить надменной столице. Столько лет она пригревала у своей груди их вечных кровников — берендеев и «чёрных клобуков»? Сколько раз именно отсюда уходили кованые всадники в степь — зорили беззащитные против тяжёлой конницы куманские кочевья, тихоходные кибитки с женщинами и детьми.
Наверное, и коназ Ярослав радуется происходящему: с этого разгрома раз и навсегда великий стол Владимирский — самый могучий из столов. Не впервой владимирцам зорить киевскую землю, но чтобы с таким размахом? Ужо их дружины поживятся за эти дни, ужо потешатся.
Бату собрал под стенами урусутской столицы всех её давних врагов, а скажут... скажут, что разорили её монголы. Те монголы, которых здесь так мало, что трудно и отыскать их в этой кровавой свалке. А ведь наверняка скажут, что виновник этой резни он, Бату.
Подъехал Боэмунд. Увидев, что хан грустит, соглядатай хотел было оставить его на попечение одиночества, но джихангиру сейчас хотелось не того:
— Постой, друг. Давай подумаем вместе. Как разрешить дышать хоть кому-нибудь в этом городе?
— Я тоже этим весь день озабочен, анда, но что мы можем? Если какой-нибудь Бури предоставит Джагатаю неопровержимые доказательства нарушения Великой Ясы, нам обоим забьют камнями глотку...
Бату истерично рассмеялся:
— О, Вечное Небо, я никогда не смогу объяснить здешним людям, что даже при моём бескрайнем всемогуществе мне в любой момент могут отрезать ничтожную жизнь, как вихры у придирчивой красавицы.
— Сначала будет долгая дорога в Каракорум, хан, а уж потом...
— Утешил коршун селезня, — поблагодарил друга джихангир, — может быть, например, так оправдаться: «Жители Кива-меня не подданные ничтожного Михаила, он сбежал. Они — рабы коназа Данила. А Данил никогда не оскорблял Ясу»?
— Не выйдет, хан. «Князь сбежал — люди те же. Не отправив их души на суд Величайшего, ты оскорбил Единого Бога и его Сына Чингиса. Прощать такое не милость, прощать такое — кощунство», — угрюмо, с большим достоинством пролязгает Джагатай и отдаст тебя палачу. Он обязательно истолкует всё в свою пользу. Ты же знаешь, Бату, как он тебя нежно «любит». Тогда во главе войска поставят Гуюка, а он тут не только людей изведёт — все деревья повырубит. Не сомневайся, анда, будет только хуже.
Так они тщетно пытались спасти хоть что-то.
«О чём закручинился, повелитель?» — так спрашивают в сказках существа, наделённые волшебной силой. Боэмунд уже догадывался, о чём пойдёт разговор. Решение же его посетило поутру, после ночи раздумий.
— А то не знаешь... Цепкие лапы забот не отпускают меня, Бамут, — пожаловался хан. — То, что удалось в Ульдемире и Рязани, тут — не годится — всё другое. В Залесье были мурома, мордва и вятичи — ярые союзники против мелькитского Креста. А в здешних землях — мелькиты все... Остальных извели под корень.
Бату замолчал, собирая в клубок невесёлые мысли. Да, тучи снова сгущались. Галицкого князя с черниговским поссорить не удалось, а земля под ногами тлеет. Уйдёт войско на Запад, и всё тут, в тылу, всполошится, что тогда? Оставлять в городах своих людей — где их взять? Милостью Ясы они тут лихо порезвились. Козельск и Чернигов по ветру развеяли, а такое помнят долго.
111
Кива-мень — Киев.