Страница 103 из 132
— Берикелля, — понравилось Бату, — так с кем же мы воевали под Пронском и Коломной? С огрызками? С теми, кто для Ярослава не сгодился и в конюхи? А наши-то перья распустили, багатурами себя почувствовали, дурачье. Думали, что урусуты все такие. А оно видишь как. Уважил ты меня, Бамут, ох уважил.
— Выходит, что так, — вздохнул соглядатай, но не больно-то печально...
— Только ты тоже не слишком радуйся, ни Владимир Ростовский, ни Ярослав Переяславский своих войск в подмогу всё же не дадут.
— Вот и зря. Имели бы добычу и милость мою...
— Ростовские князья всё-таки Георгия больше, чем нас, боятся. Все тут думают так: татары смердов да ратаев пожгут и удалятся восвояси, а нам тут жить. Не больно-то верят они, что ты сумеешь Георгия бесповоротно завалить. А хитрому Ярославу воины для другого нужны. Литва напирает на Смоленск, глядишь, и сюда доползёт — эти, если придут, так не уйдут. А в Новом Городе он люб, пока его от латынов спасает, да всякую пену удалую с новгородской похлёбки соскребает. Без войск — какой от него прок, он на том и держится. Уже то хорошо, что против нас воевать не станет...
Бамут задумался, добавил:
— Впрочем, есть у нас один общий с Ярославом враг — Михаил Черниговский. Ежели мы Георгия свалим, вот тогда он нам и Михаила свалить поможет. Но не вдруг, а когда руки от насущных дел развяжет.
Бату понимал, что военная поддержка Ярослава — это уж будет везение через край — и на том спасибо, что Боэмунд опять отвёл опасность.
Не стоит забывать: Ярослав, окажись он в числе врагов, — большая беда. Он не из тех, кто оцепенел бы от успехов монголов в Рязани. Если бы этот коршун поддержал своего рыхлого брата, грандиозный набег Бату захлебнулась бы ещё на землях Георгия Всеволодовича. Так или иначе, но бои с Ярославом, в которых не пришлось бы надеяться на глупость противника, обескровили бы войско.
Скорее всего, не хватило бы сил для рывка на юг через земли черниговские.
Выходило, что Бату придётся воевать с Георгием в одиночку, но только с Георгием. И то ладно.
А тот факт, что Ярослав и ростовчане обещали поддержать их кормами и пищей (а может, где и воинами) — тоже дело не из малых. Значит, в Переяславле, Ростове и Угличе он, Бату, найдёт тёплый приём, если, конечно, не будет трогать местных жителей.
Так Бату получил целое созвездие «габалыков», о которых давно мечтал.
Бату. 1238 год и далее
Однообразные заботы... как накормить коней, как людей? Он чувствовал себя взбесившейся лошадью, тщетно бьющей копытом по снегу — травы всё нет... Такое снилось тогда.
Озверевшие отряды рыскали по лесам, обгладывали деревни, как лоси осиновую кору, едва не вырывали сено изо рта здешней пришибленной скотины. В лесу они были, словно верблюд в кустарнике. Бату часто благодарил Небо за то, что погасили факел Коловратова отряда — вот бы где тому развернуться.
К счастью, сопротивление было слабым.
Ульдемирский коназ, как доносили мухни Бамута, не доверял и тени своей, потому натыкался на острые углы то там, то здесь. Как часто свойственно людям, смакующим сладость жестокости, Георгий был безоглядно храбр, только если верил в успех. Но стародавнее поражение на Липице загустило на долгие годы и без того ленивую кровь. Ведь тогда он никак не предполагал, что будет разбит. Георгий и теперь — до стука судьбы по загривку — верил, что удастся избежать самого худшего... войны в своём княжестве. Верил не потому, что так должно быть, а просто иного рассудок не допускал. Кто же его в этой войне не поддержит?
Сына Владимира с войском он послал в Коломну, отводя глаза, стыд втихаря за пазухой уминая. Даже себе боялся признаться, что родную кровь на заклание отдаёт, чтобы хоть немного задержать врага и успеть сбежать. Остаться со своей дружиной во Владимире он тоже не решился. И город, и семью бросил преследователям, как волк на бегу бросает украденную овцу.
Чувствуя, что и свои и чужие против него, Георгий бежал на Сить, как бежит обессиленый олень, уже не думая — куда, а только — от кого. На Сити тяжело отдышался, прикрылся поволокой из слов о «сборе войск для окончательного отпора».
Его дворяне осоловели: войско?! В мордовских-то лесах? Где извилистые тропки помнили, как тянули по ним княжьи гридни сникших полоняников, где, впитывая сладковатый трупный запах, тлели на месте селений тусклые уголья.
Шесть походов на Мордовию отшагал Георгий. Подумал, что там о его светлых подвигах во имя Христово забыли?
А где ещё собирать? Где растоптанному чувству островок? Только в домовине?
Скоро, скоро уже и туда.
А сердце-то, сердце-то, последний изменщик, попрыгало, попрыгало карасём на сковороде, да вдруг изжарилось, покрылось румяной корочкой равнодушия. Ладно бы к себе, но и к людям своим последним.
Он даже не позаботился о «стороже», а его гридни, привыкшие к тому, что любая вольность им дозволена, — сами не почесались. Из «людей нарочитых» сохраняли ему верность лишь те, кто, как и он, были забрызганы чужим горем по острие шелома. Люди, подобные его брату — Святославу Юрьев-Польскому.
Полки Георгий раскидал кляксой по окрестным деревням — не собраться по тревоге. Втайне желая, чтоб быстрее «всё кончилось». Ждал занесённого ножа, как казнимый перед ямой, и дождался.
Местные жители — из мордвы — охотно указали темнику Бурундую, посланному Бату вдогонку за князем, куда тот забился.
Когда появились монголы, Гюргу никто и защищать-то не захотел. Монголы Бурундуя скакали вдоль реки и рубили бегущих.
Так угас, будто уголёк, небрежно брошенный в снег последний великий князь вольной Руси — без славы, без почести... Остался в истории как «мученик нашествия».
Но не только такие, как Георгий, были в Залесье. Неподалёку, в Ширенском лесу «родственные души» Делая пленили ростовского князя Василько.
Витязи торжествуют в сказаниях, а обычная жизнь, где царят благообразные шкурники и хищные подвижники, обычно оставляет им только один грустный выход — показывать своей короткой и яркой судьбой, что ничего хорошего из благородства не получается.
Ничего, кроме бесплодной зависти юнцов и тихой ненависти взрослых. Такими восхищаются потомки — от таких шарахаются современники.
Не за то ли, что сами такими быть не в силах?
Василько был женат на Марии, дочери Михаила Черниговского. Жили супруги хорошо, в звёздных вспышках молодого чувства. Выгибая стройные ноги, скакали по жизни вороные кони их неправильного счастья...
Но тесть его, Михаил Черниговский был всеобщим врагом — упёртым, непримиримым. Врагом ростовских Константиновичей, свято уверенных в том, что кисло ныне на Руси, ибо брезгают «древлим благочестием»; врагом владимирских Всеволодовичей (и рыхлого, сквалыжного Георгия, и литого, с кабаньими клыками Ярослава); врагом татар (ибо половцев другом); врагом киевлян, потому как на Киев замахивался не раз, и не только замахивался.
В ростовской своей вотчине воспалённый, горячий Василько столкнулся с болотом всеобщего «единства в трусости», которое как мечом ни руби — снова гладью затянет. «Вестимо, нужно покориться Батыге», — вещало и рассудительное вече, и смирный, степенный народ... «Мы тебе не Рязань косопузая». К татарам тут — почти с симпатией. Те наказали сволочной Владимир, (ой, любо). Церкви не зорят, а вовсе даже наоборот — голова с плеч тому, кто кощунствует. Святые отцы очень татар хвалили: и за кару владимирцам «за грехи», и что к ним, к ростовцам, татары со «леготами».
О таких настроениях в меру скромных сил загодя позаботился Боэмунд со своими людьми.
«Не об вере, не об земле родной печётесь! Сундуков, теремов своих жалко! Ладно Углич, но вы...» — хрипло распалялся Василько. На площади весь в дыму морозного воздуха, он укорял, позорил.
«А ты о сучке своей черниговской, — огрызались шавки из толпы, — гордыню тешишь, город под топор отдать готов. Георгию Горынычу, что в слезах наших столько лет, подол целовать... Эх...»