Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 2

Анатолий Иванович Мошковский

В сумерках

За день я так накатался на лодке, что ныли руки, дочерна загоревшая спина саднила, и я натянул рубашку.

К вечеру посвежело. У пристани посвистывал буксирный пароходик «Рабочий», труженик Двины; с баржи у берега прыгали последние ныряльщики; скрипели груженные дровами подводы…

Пора было домой.

Я лениво греб и думал о Москве, куда через месяц должны были мы переехать. Мне было пятнадцать, я кончил седьмой класс, и просто не верилось, что скоро я буду ходить по Красной площади, по Кузнецкому мосту и улице Горького… Но Двина… С ней так жаль было расставаться!

— Эй, парень, перевези! — вдруг услышал я.

У штабелей дров стояла женщина в светлом и махала мне. Часто незнакомые люди просили меня перевезти. Иногда я перевозил, чаще нет: мало ли что кому взбредет в голову. У моста есть специальный перевоз — ходит большая лодка, да и на трамвае можно. Но эта назвала меня не мальчиком, как другие, и даже не пареньком.

«Перевезу, — подумал я, — все равно делать нечего».

И погреб к берегу.

Под носом прошипел песок, и я увидел, что это никакая не женщина, а девчонка лет семнадцати. Она была в льняном платьице, коротко подстриженная — так простенько, «по-пролетарски» любили стричься перед войной. Она была в парусиновых туфлях и без сумочки: в те годы девушки редко носили сумочки с зеркальцем и помадой.

— Спасибо… Очень спешу…

И не успел я толком разглядеть ее, как она очень уверенно, словно знакомая, придерживаясь руками за мои плечи, проворно забралась в лодку и уселась в корме. И поправила платье. Лицо у нее было смуглое, тонконосое, губы — чуткие, смешливые, и на верхней губе — красиво вырезанная узкая ложбинка. Там, где кончалась ее худенькая шея, выглядывали ключицы, и между ними была ямка.

Девушка уставилась в меня. Нет, она не улыбалась, но краешки губ ее затрепетали, чуть-чуть приподнялись, и от этого лицо ее стало ироническим, каверзно веселым.

— Двинули? — спросила она.

Я вытащил из уключины весло, налег всем телом, оттолкнулся, и лодка тяжело прохрустела по дну.

— Ого, да ты силач! А посмотришь — не похоже.

Я что-то буркнул в ответ.

Длинным рывком весел послал я лодку вперед. Глянул на нее еще раз и понял, что напрасно пристал к берегу. Мало ли кто кричит тебе, хочет с твоей помощью перебраться на другой берег. Так и слушай всех, так и перевози! Ни к чему было слушать ее. Я бы спокойно греб сейчас к дому и думал совсем о другом, о том, например, кому из ребят перед отъездом подарить мои лыжи — я уже вырос из них: они, если поднять руку, были чуть повыше локтя.

— Ты куда это держишь путь? — спросила она. — Не в Сураж?

— Куда держу, туда и держу! — отрезал я и подумал, что из нее никогда бы не вышел моряк — не знает: для того, чтобы не снесло, надо грести чуть наискосок, чуть против течения. И вообще, что это такое? Сделал ей исключение, а она еще указывает…

Она нагнулась к воде, и я увидел на одном ее колене, показавшемся из-под края платья, несколько сбитых болячек. Это понравилось мне: у настоящих ребят колени всегда в болячках и царапинах. Покажи мне свои колени, и я скажу, что ты за человек: робенький, комнатный или настоящий, который не боится бегать, прыгать, драться, лазить по деревьям и заборам и, конечно, падать. И хоть к пятнадцати годам меня больше тянуло к книгам, чем к лыжным горам и прыжкам с барж, и хоть детство уже таяло и замирало, как пароходный гудок на Двине, мне приятно было убедиться, что коленки у нее, так сказать, заслуженные…

— А вода какая! — сказала она. — Искупаться бы…

«Чего ты мне это говоришь? — подумал я. — Хочешь искупаться — купайся, мне какое дело?»

Ее растопыренные тонкие пальцы светились в струе, и от них бежали длинные серебристые цепочки мельчайших пузырьков.

Платье туго обтянуло ее лопатку, косо выпершую от неудобной позы, и девушка все не убирала из воды руку. И с губ ее не сходила какая-то особая, полупонятная мне — а может, и ей самой — улыбочка.

— Я не торможу? — спросила она. — Не мешаю тебе грести?

— Тормозишь, как же!

— А ты всегда такой мрачный? — Она выпрямилась, отряхнула руку — брызги попали мне в лицо.

— Через день, — насилу выдавил я.

— Ах какая я разнесчастная! — давясь от смеха, запричитала она. — Не догадалась вчера тебя попросить… Ну расскажи что-нибудь интересное?

— Чего? — Я чувствовал, как начинаю тяжело и непоправимо краснеть.

— А все равно. Ну, скажем, как ты за девочками ухаживаешь… Тебе ведь нравится кто-нибудь? Может, даже целовался?

— Глупая ты — вот! — Я отвернулся от нее и понял, что погибаю, что даже вареный рак по сравнению со мной кажется невыносимо белым.

— С тобой и поговорить уже нельзя?

Я мужественно, до скрипа сжал зубы: так их сжимают капитаны океанских кораблей в минуты смертельной опасности. Я не смотрел на нее. Я смотрел через ее голову в закатную даль Двины…

— Так и будешь молчать? — краешки губ шевельнулись еще больше, потянулись, загнулись вверх, показывая частые мелкие зубки. — Мне скучно.

— Так и буду, — непреклонно ответил я.

— Чудной ты! — вздохнула она. — И такой смешной.

— На себя бы поглядела, — надменно сказал я сквозь зубы и отвернулся от нее.

— Левей греби, в пароход врежешься! — вдруг закричала она ошалело. Глаза ее расширились.

Я знал, что на реке она неопытная, что пароход, наверно, еще далеко от нас — метрах в ста. Я даже головы не повернул и продолжал спокойно грести. Будь пароход поближе, я бы спиной ощутил горячее дыхание его машины и шлепки плиц по воде.

— Кому говорят! — закричала она. — Дурной!

Я греб по-прежнему — выдержанно, размеренно.

И все ж я видел по ее расширенным глазам, что пароход уже совсем близко. Почти рядом… Я слышал шипение пара и чувствовал жар его. Чувствовал, как вода начала быстро-быстро уходить из-под лодки.

— Сумасшедший! — закричала она, вцепилась обеими руками в борта, и синие глаза ее мгновенно заняли пол-лица.

Я лениво гребнул веслом. Под ушами проревел гудок, и мы, прыгая на волнах, пронеслись метрах в десяти от борта. С палубы нам остервенело грозил кулаком моряк. Меня совсем развезло от наглости, которой я никогда не отличался, и я показал речнику язык.

Пассажирка захохотала. Она держалась за борта скачущей по волнам лодки и тряслась от смеха. Потом сказала:

— Ну и фруктик ты, оказывается! С косточкой!

Я фыркнул и ничего не ответил.

— Ох и перетрусила же я… Уже пожалела, что и связалась с тобой. Поехала бы перевозом или через мост на трамвае… Ты из какой школы?

Я назвал не ту, в которой учился.

— А-а, — протянула она, — а девочек с нашей фабрики прикрепляют к шестой…

Лодка ткнулась в гравий берега.

И опять, хватаясь за мои плечи, со своей прежней, особой, полупонятной улыбочкой она быстро прошла по борту и прыгнула на берег. Прыгнула так, что платье взметнулось вверх, она, поспешно присев, прижала его руками к ногам, выпрямилась, радостно бросила мне: «Всего!» — и побежала по дорожке вверх.

— Всего, — ответил я, но она, конечно, не слышала, потому что успела уже далеко убежать, да и к тому же ей было не до меня. Наверно, и забыла уже про наши разговоры и пароход.

Ну и ладно. Леший с ней. Я тоже уже забыл про нее.

Куда это она, интересно, так спешит?

Я оттолкнулся от берега и поплыл по Двине.

Смеркалось, и вместе с сумерками на реку медленно опускалась тишина и прохлада. И грусть. Смутная, тихая, неопределенная грусть. Мне было пятнадцать, я кончил седьмой класс, и так не хотелось уезжать отсюда, из этого города, от этой реки. И что-то томило, стискивало, ломало меня изнутри. Зажглись первые бакены, и стало еще темней и неопределенней. Я греб и греб, до боли сжимая весла, сжимая так, точно хотел раздавить твердые рукояти, и от этого становилось немножко легче. Немножко и на минуту. Я не любил, я терпеть не мог себя за свою неловкость и за эту тихую, смутную, немальчишечью грусть.