Страница 2 из 121
Принято расхваливать австралийское лето. Тот, кому приходилось жить в палатках, располагаться лагерем поблизости от скалистых водоемов, бодрствовать росистой ночью при желтом свете луны и палящим знойным полднем мчаться верхом за несущимся вперед стадом, имеет право рассказывать о том, как пьянит раскаленный эфир. Мне довелось изведать это! Даже тот напиток, который великий дух дал испить жаждущему Фаусту, не может так восхитительно дурманить голову. Австралийское лето, говоришь ты? Я согласен. Расстегнув ворот рубахи, надутой, как парус, у тебя за спиной, с развевающимися волосами и окровавленными шпорами, гони, неистово гони измученного коня по пустынной равнине! Ни одного дерева на всем необозримом пространстве. Впереди — словно летящий эму, позади — ничего, кроме свистящего воздуха. Кружится серая трава, качается серая равнина, а вверху безоблачное небо сверкает расплавленной бронзой. Он приближается — горячий» ветер пустыни! Жестокий, яростный, он налетает на тебя с песчаных холмов палящего севера. Скачи во весь опор! Скачи! Перед тобой на пятьдесят миль расстилается степь, а под крыльями твоего седла стучит благородная кровь боевого коня. Что значат страх, горе, любовь? Восседая в раскачивающихся седлах наших стремительно несущихся берберийских скакунов, мы смеемся над судьбой. Встань во весь рост в стременах и кричи! Ха! Ха! Скажи же, какой любовный напиток или какое вино может сравниться с ней — с пьянящей, как шампанское, скачкой навстречу горячему ветру.
Но приходила зима, и тогда нам нравилась наша хижина. Зимние ветры и дожди хлестали стонущие эвкалипты, и белой яростью закипала река, бежавшая вровень с берегами.
А долгим жарким летом нас манил воздух просторов. Задыхающимся от зноя полднем или влажной росистой ночью мы неизменно блаженствовали в седле. Мы сгоняли скот к высыхающему болотцу, а на водопой к иссякающим родникам спускались дикие лошади. При нежном свете луны мы отправлялись верхом на прогулки и будили сонный городок цокающим эхом скачущих копыт. К нам присоединялись Гарри из Гепа, Том из Скано и Дик Сорвиголова из Мостин Фолли. И тогда наступали бурные дни, звеневшие, как песни, и полные безрассудной отваги юности, укрощающей коней. В этой атмосфере радости, под этим жгучим солнцем бурлила наша юная кровь, и мы жили полной жизнью.
С приходом зимы, пасмурной и холодной, покинутая нами хижина платила радушием за нашу черную неблагодарность. Когда мы, насквозь промокшие, забрызганные грязью, исцарапанные колючим кустарником и уставшие после дня, проведенного в седле, добирались до ее гостеприимного крова, она встречала нас приветливо, а ее грубые, но честно служившие нам стены так смеялись в отблесках пламени буйно горящих поленьев, что, казалось, готовы были расползтись по швам. Как веселились мы в эти вечера] Как уплетали баранину и пошучивали над бедами, пережитыми за день, как курили, грея ноги у огня, и как болтали — три закадычных друга, распевавшие песни родной Англии, которым аккомпанировал свист австралийского ветра.
Наша хижина отнюдь не была просторной. Когда мы располагались в ней с удобством, то оказывалось, что она довольно тесновата. Когда Макалистер лениво растягивался во всю длину на шезлонге (кипа шерсти, разостланная на зубчатом железном остове какой-то давно забытой конструкции), а я узурпировал кресло американского происхождения с плетеным сиденьем, Туэйтсу оставался только стол. Он усаживался на нем, словно смышленая птичка, и распевал песенки своей родной страны. Мы называли его «соловушка».
Туэйтс был юношей с воинственными наклонностями. У себя на родине он принадлежал к Дигглеширской добровольческой кавалерии (которая получила благодарность совета графства, как вы, вероятно, припоминаете, за отвагу, проявленную при подавлении знаменитого бунта продавцов сидра против обязательного разлива этого напитка по бутылкам), и когда мы проезжали по лесу, он беспрестанно взмахивал хлыстом с медной ручкой, к которому питал крайнюю привязанность, и с воплем «Святой Георг и Дигглешир!» атаковал кусты. Но однажды Падди — его большая лошадь — сбросила его довольно неудачно, и он оставил эту забаву. Макалистер, обладавший чувством юмора, которое так присуще шотландцам, ловко злил Туэйтса своими предполагаемыми антиганноверскими настроениями, доводя его до бурной вспышки верноподданнических излияний и частых упоминаний имени дамы, о которой мы говорили не иначе, как: «Милостивейшая государыня, да хранит ее бог!»
Сам Макалистер был тоже не лишен пристрастий. Мне отчетливо вспоминается один случай, когда нам пришлось отодвинуть в сторону стол и драться за честь бедной шотландской королевы Марии Стюарт. Я осмелился намекнуть, что поведение королевы в истории с Ботвеллом не так уж безупречно, и Макалистер, возмутившись, предложил мне доказать свою правоту в честном бою. Из уважения к этому методу ведения спора, который отправил на тот свет стольких порядочных людей, я соглашаюсь признать, что дело мое не было правым, так как меня изрядно поколотили.
Одной из обязанностей бедняги Туэйтса было «вести бухгалтерские книги», и раз в неделю он мучительно, но добросовестно трудился над этой задачей. Я полагаю, что «вести» наши «книги» было не столь уж мудреным делом, но так или иначе, нам никогда не удавалось справиться с ним. Сейчас я склонен думать, что наша система был просто слишком сложной, поскольку сначала мы заносили все в книгу, которая называлась журналом дневных регистраций (впрочем, lucus a non lucendo[1], потому что мы никогда ничего не записывали в него до наступления ночи), потом все это целиком переносили в гроссбух, и в результате наши счета были сильно запутаны.
В одно прекрасное утро, спустя месяц после моего приезда на овцеводческую станцию, Туэйтс с серьезным и таинственным видом вскочил на лошадь и отправился за сто двадцать миль к своему брату. Через два дня он возвратился, весь в пыли, но спокойный, и, казалось, привез какие-то важные новости. После ужина он внушительно сказал мне:
— Ты, кажется, служил в банке?
Я ответил, что проработал там с месяц или около того, пока не стало очевидным, что мои опустошительные операции в образцовых банковских книгах сильно подействовали на умственные способности Наполеона Смита — директора банка.
— Ну, так вот, милый мой, раз банковское дело тебе знакомо, — сказал Джек, — то мой брат считает, что бухгалтерию следует вести именно тебе.
В те дни я был готов на любой рискованный эксперимент и поэтому согласился. Мне думается, что в целом я справлялся с этой работой довольно хорошо, хотя три барана (полукровки лейстерской породы, здоровенные, как быки) попали каким-то образом в счет Джо Деруэнта, и никакими финансовыми операциями мне не удалось извлечь их оттуда, а при переносе записей с одной страницы на другую я неизменно терял то сапоги, то еще что-нибудь. Иногда Джек пытался выяснить, как идут у меня дела, но в конце концов он сказал, что не может понять, для чего мне понадобилось в графу выгона Большое Болото внести четыре плитки прессованного барретского табака и почему жалованье наших семейных работников попало в статью расхода, куда заносился падеж баранов и молодняка. Пожалуй, он действительно не разбирался в бухгалтерии.
Кстати, на выгоне Большое Болото проживал некий Длинный Том. Он был ростом почти в семь футов, худ, как жердь, и несколько чудаковат. В свое время он был моряком, золотоискателем, исследователем новых земель, скотоводом — кем угодно, но только не мирным домоседом. Однако последние десять лет он обитал в хижине у Большого Болота, и место это называлось теперь «Пруд Длинного Тома». В самом деле, на окрестных овцеводческих станциях Длинного Тома и его собаку знали гораздо лучше, чем имя министра колоний.
Пес Тома был величайшим плутом — по крайней мере среди собак. Звали его Ослик, и считалось, что он очень мудр. Это был длиннотелый нескладный пес с обрубком вместо хвоста. Он работал только когда хотел и как хотел. Отправляясь собирать овец. Длинный Том, бывало, говорил, что, если мы не найдем их сразу, нам придется «спустить на них Ослика». Его слова звучали так, словно он собирался сотворить чудо или распустить парламент. Вскоре Ослика действительно «спускали».
1
Здесь: совершенно нелогично (лат.).