Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 98



А это письмо уже от Чайковского:

«Я так боялся вашего строгого суда, что с ужасом думал о смелости, с которой взялся писать музыку на Шекспира…» В другом письме Чайковский сообщает Балакиреву: «…немалая доля того, что вы мне советовали сделать, исполнено согласно вашим указаниям… лелею себя надеждой хоть немножко вам угодить».

Только из одних писем — Балакирева и к Балакиреву — можно составить увлекательнейшую книгу, со страниц которой встал бы образ человека, для которого в целом мире не было никаких других ценностей, кроме музыки, особенно русской. При этом он мог бросить тому же Чайковскому по поводу одной его симфонической поэмы: «…не высижена, писана как бы на скорую руку. Везде видны швы и белые нитки». А одно такое письмо, с необыкновенно резкими словами, Балакирев даже не осмелился послать Петру Ильичу — так оно и пролежало в архиве до самой смерти автора…

И опять со стороны может показаться: что за нетерпимость, что за  д е с п о т и ч е с к и й характер, как писал Римский-Корсаков. Только бы критиковать да требовать, требовать да критиковать! А многие ли знают, что именно Балакирев наиподробнейшим образом разработал и послал Чайковскому план симфонии? — и вот письмо: «Дорогой друг, Милий Алексеевич. Желание ваше я исполнил, «Манфред» закончен, и на днях начнут гравировку партитуры».

Наверно, вот это и было в нем истинным и главным, или, выражаясь словами В. В. Стасова, «неутолимой жаждой… настоящего во всем человеческом».

Хотя и редко, но все-таки прорываются жалобы: «Я бедствую… Найти заработок музыканту и в Петербурге… нелегко». «Я даже не думаю совсем о музыке, голова так набита разными мелочными гадостями…» «Мне нужна совершенная свобода и отсутствие всяких забот, чтобы писать путно». «Заниматься музыкальным авторством самое лучшее средство умереть с голоду…»

Идут годы. Вот уже тяжелым, неизлечимым недугом поражен Мусоргский. Уже давно написано Балакиревым то, что само по себе должно было принести ему пожизненную славу — музыка к «Королю Лиру», увертюра «Русь», пленительные романсы, которые по-прежнему поют в России и которые не стареют с их автором. Собраны и обработаны русские народные песни…

А Балакирев уже не молод, хотя и не утратил прежнюю энергию, измучен, болезненно реагирует на любую неудачу, тем более на травлю со стороны «Русского музыкального общества» («немцы» и великая княгиня Елена Павловна!), на бранные статьи в печати. Едет на родину, в Нижний, — надо поправить финансовые дела, заработать концертами, — но там его уже прочно забыли, и сбор от первого концерта — всего-навсего одиннадцать рублей! «Кроме удара по самолюбию, — писал Бородин, — это был ужасный удар по карману. Нынешний год поэтому будет Милию крайне тяжел: чтобы выпутаться из финансовых тенет, которыми он опутан по ногам и по рукам, остается одно средство: уроки, уроки, уроки без отдыха и без конца». А он еще должен, — пишет Бородин, — «поддерживать связи различные, необходимые для борьбы с Еленой и компанией». Еще один удар — отменяются концерты Балакирева в Москве. Еще один — смерть отца, и на руках Балакирева две сестры. Еще один — разлад в «могучей кучке»… Этот был последним в цепи невзгод, выпавших на долю Балакирева, и кто знает, что же двинуло им тогда, чтобы порвать с прошлым, с музыкой и поступить мелким чиновникам, конторским служащим, на Варшавскую железную дорогу?!

Когда-то он восставал против мистических настроений Мусоргского, — теперь он становится религиозным до фанатизма и ханжества, дом его полон икон… Когда-то он ратовал за музыку как средство социального переустройства народной души — теперь он спрятал ее в себе, для собственного любования. Это уже совсем, совсем другой человек, — и разрыв со Стасовым оказался неизбежным… Бородин пишет о нем, своем бывшем друге и наставнике, с холодной иронией: «Кстати, о Балакиреве. Он все так же бегает по церквам…» Читаешь — и становится страшновато.

…И все-таки он не мог убить в себе артиста. Музыка, продолжая жить в нем, побеждала усталость и неверие, разочарования и болезнь. Она имела слишком большую власть над ним, и он был вынужден подчиниться этой власти.



Мало-помалу он освобождался от новоявленных друзей — спившихся дьячков и калик перехожих, в его доме вновь начал появляться по-прежнему любящий его Римский-Корсаков, он обрадовался юному Глазунову и принялся опекать его, как до этого опекал многих.

Балакирев возвращается в Бесплатную музыкальную школу — это еще один шаг к прежней, пусть трудной, но такой яркой жизни! Когда-то он сам создал эту школу, она была его любимым детищем, и Балакирева приветствуют бурно, стараясь не замечать, что это уже не тот Балакирев. Он изменился не только внешне, — об этом даже мы можем судить по снимкам, — увы, пожилой человек всегда отличается от себя же молодого! На том снимке, который Балакирев подарил моему деду, у него потухший взгляд и во всем облике — бесконечная усталость, пожалуй, даже обреченность.

Он уже немногословен, благостен, терпим. Дирижирует он теперь только по партитуре — слабеет память…

Наконец-то у него более или менее твердый заработок, он даже может взять напрокат рояль для одного из неимущих учеников. Другие неимущие частенько заглядывают к нему домой, приглашенные как бы по делу, но приглашает он их обычно к обеду… Ученики стесняются, мнутся, потом смелеют и тянутся к роялю, на котором разложены ноты: что там? А там — его новая работа, симфоническая поэма «Тамара», пожалуй, самое яркое произведение Балакирева — как взрыв, как приход новой любви, как исповедь после стольких лет добровольного отступничества.

Друзья продолжают хлопотать за него, и хлопоты не пропадают даром. Министр двора граф Шереметьев дает свое позволение назначить музыканта Балакирева управляющим придворной певческой капеллой, предварительно поинтересовавшись, разумеется, добрый ли он христианин, Балакирев, и верноподдан ли? Его заверяют, что по всем этим статьям кандидат вполне, вполне достоин занять пост на службе при дворе, — и в этом нет обмана…

У Балакирева опять нет времени на творчество: весь остаток сил — ей, капелле. Она должна растить профессиональных, талантливых музыкантов из народа! Это его давняя мечта — дать России много талантливых музыкантов, в каждом из которых будет часть его, балакиревской, души, — как продолжение самого себя, как вечный зов «учитель — повторись в учениках своих!»

Он переустраивает капеллу на свой лад, открывает научный класс, оркестровый и регентский, — там преподает Римский-Корсаков: все-таки они единомышленники… На него сваливается куча незнакомых и непривычных хозяйственных дел: нужны новые спальные помещения для учеников, надо переоборудовать учебные классы, необходим концертный зал… Это значит — надо хлопотать перед министром двора, выражаясь современным языком — «выбивать средства», и он «выбивает» их, и все появляется: спальни, оборудованные классы, поныне существующий концертный зал… Через десять лет все это обернется против Балакирева. Ему, уходящему в отставку, будет вменено в вину, что в бытность управляющим он допустил большие хозяйственные перерасходы, а посему его пенсия в шесть тысяч рублей годовых уменьшается ровно наполовину!

Все! Больше ничего не мешает ему творить. Но ему уже под шестьдесят, и у него больное сердце. Бабка моя, Александра Васильевна, рассказывала, что Балакирев вставал поздно, пил молоко и, какая бы ни стояла на дворе погода, уходил гулять — так советовали врачи… Возвращался, садился к роялю и долго просиживал за ним, не притрагиваясь к клавишам. В доме все замирало, хотя он и не требовал тишины. Потом раздавалось несколько аккордов, как бы робких поначалу, будто человек, сидевший за роялем, не верил ни ему, ни самому себе… И только потом  н а ч и н а л а с ь  м у з ы к а…

Вот когда он начал много работать, словно спеша наверстать упущенное. Две симфонии, симфоническая поэма, романсы… Откуда-то, будто из другой жизни возвратилась и легла перед ним запись, сделанная любимой рукой, — та самая, которая была подарена ему, совсем юному, великим Глинкой. И вот она, уже его, балакиревская «Испанская мелодия», написанная по глинковской записи — отзвук далекого прошлого, выплеснувшийся из глубины памяти на нотную бумагу…