Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 79



Что было бы, если бы? — задает вопрос С. Новиков. Совершенно точно, германский блок был бы побежден до 1917 г., Россия в числе основных стран-победительниц диктовала бы условия мира. Был бы контроль над проливами, союзные государства Восточной Европы, неизбежные аграрные преобразования, бурный рост промышленности, расцвет наук и культуры. Миллионы людей не погибли бы в Гражданскую, не отдали бы свои труд и талант другим странам, не было бы нацизма и фашизма, рожденных противостоянием идеологий[112].

Но все эти альтернативы слишком уж носят неопределенный характер.

Действительно, Россия осенью 1917 г. отнюдь не была обречена на большевистский переворот. Фатальной предопределенности победы Ленина и его соратников не было. А вот демократический Февраль в такой стране, как Россия — 1917, скорее всего, все-таки был обречен. Широкие массы были далеки от демократического сознания. В обществе нарастала смута и не было видимых возможностей ее преодоления.

В исторических трудах приводится немало примеров нарастающего ожесточения народных масс в условиях социальной смуты. Подробно об этом говорит тот же В.О. Ключевский применимо к началу XVII в. О вступлении общества в эпоху ожесточенного противостояния в 1917 г. пишет А. Буровский: «В страшную зиму 1917/18 годов солдаты — те самые патриархальные крестьянские парни, одетые в шинели, — начнут приколачивать погоны гвоздями к плечам офицеров, топить в сортирах их семьи — матерей с грудными младенцами. В ту же зиму крестьяне будут грабить барские усадьбы и при этом уничтожать все, связанное в их представлении с барской жизнью: библиотеки, картины, красивую мебель. Произойдет выплеск ненависти, во сто крат больший, чем нужно для самой успешной революции. В тысячу раз больший, чем оправдано любой, самой жестокой «классовой борьбой». Повстанцы будут сжигать живыми, топить в уборных, насаживать на колья помещиков, их жен и детей, домашних учителей и еще не разбежавшуюся прислугу»[113].

А вот свидетельства историка В. Булдакова: «Коммунистическое мифотворчество стыдливо избегало показа поведения солдат в 1917 г.: по его канонам в «социалистической» революции, даже свершившейся в разгар войны, полагалось проявить себя пролетариату в союзе с «беднейшим» крестьянством. После не предусмотренных догмой некоторых историографических прорывов 20-х годов, рассмотрение действий солдатских масс было загнано в схему «партия-армия-революция», где воинам надлежало действовать по указке большевиков, а не командования. Всякий расхристанный солдат, плюнувший в 1917 г. в лицо офицеру, имел шанс попасть в ряды «сознательных»; пьяное буйство солдатских толп могло быть отнесено к разряду революционного творчества. Дело дошло до предложений считать армейскую среду кузницей «рабоче-крестьянского союза», довершившего торжество стремящейся к миру во всем мире власти. На деле солдаты могли вести себя либо как профессионалы, либо как социальные изгои»[114].

Так срабатывает традиционалистское «начало» в эпоху смуты и распада государственности. «В переломные моменты истории все определяет агрессивное начало, малопривлекательные носители которого выступают историческим воплощением того возмездия, которое заслужила старая система. К 1917 г. армия представляла собой гигантскую социальную массу: только на фронте солдат и офицеров было 9620 тыс. (еще 2715 тыс. составляли лица, работавшие на оборону — от строителей прифронтовой полосы до работников Красного Креста), в запасных частях тыловых военных округов числилось до 1,5 млн. людей в военной форме — цифра, сопоставимая с количеством имеющегося здесь промышленного пролетариата. К этому надо добавить 3 млн русских военнопленных, большинство которых хлынуло в Россию в 1918 году. Через армию с революцией оказалась связана наиболее активная часть населения. К этой людской массе присоединилась часть военнопленных центральных держав, представители которых в апреле 1918 года на своем съезде «интернационалистов», подобно большевикам, объявили войну собственным «империалистическим» правительствам»[115].

Пытаясь понять природу солдатского бунтарства, В. Булдаков полагает, что это связано с осмыслением психологии превращения «человека земли» (а армия в основном состояла из крестьян) в «человека с ружьем». С какими чувствами шли крестьяне на войну? Для крестьянина уход в армию означал, что он становился человеком, несущим «государеву службу». Воинский долг психологически приближал его к власти; всем следовало уважать самый процесс перехода в это новое качество. Призывник достаточно долго и демонстративно «гулял» на глазах у «понимающей» общины. Поэтому в июле 1914 г., когда последовала спешная мобилизация с запретом спиртного, новобранцы взбунтовались. Однако «озорство» заканчивалось, как только рекруты получали обмундирование. И все же статус солдата был унизительным; не случайно многие из них восприняли свободу как возможность «погулять» в городе «как все». Особенно плохо приходилось «инородцам», порой едва понимавшим по-русски. Так в армии «концентрировался социокультурный раскол, исподволь деформировавший патерналистскую пирамиду». Командиров можно было бы уважать за профессионализм и отвагу. На деле же солдаты часто подмечали у них паническую боязнь высшего начальства, нерешительность, казнокрадство, пьянство, шкурничество и карьеризм. Даже кадровые офицеры, число которых неумолимо таяло, прямо или косвенно развращали солдат своим поведением.

В целом тип взаимоотношений офицеров и солдат в России к 1917 г. можно охарактеризовать как переходный. Известно, что истинный аристократ «не слышит» разговоров лакеев между собой. Русский барин-офицер иной раз пытался вникать в их существо, интеллигент-маргинал пробовал по народнической привычке учить, а в определенных обстоятельствах и заискивать перед солдатами. В 1917 г. офицеры демонстрировали все крайности этого поведения, что их и сгубило. Солдат «демократизирующейся» армии могли бы образумить кастовая спаянность и решительность офицеров. Этого-то они и не увидели. Бывшие крестьяне неплохо воевали, когда армия наступала и им кое-что перепадало из трофеев. Позиционной войны они не любили. Солдаты охотнее шли в атаку, узнав, что у противника полны фляжки спиртным; чтобы поднять воинский дух, достаточно было намекнуть, что впереди винный склад[116].

Еще более обнаженно и жестко пишет о российской смуте начала XX в. историк и писатель С. Баймухаметов. Что занесло русский народ в революцию? Сейчас-то известно, что никаких таких особых предпосылок к революции не было. И даже наоборот: экономика страны на подъеме. Конечно, жизнь рабочих в тогдашней заводской слободке далеко не мед и не сахар. Но все же и не тот беспросветный мрак, какой обычно рисовали коммунистические историографы. Даже в любимом советскими идеологами романе Горького «Мать», если читать его внимательно, жизнь эта выглядит совсем иначе, нежели в учебниках. Что же случилось? Как это определить? Массовое помрачение разума? Господь в единый год и час лишил разума стомиллионный народ? Монархическую Россию привели к краху именно дворяне. Ответственность за революцию лежит на них, как на правящем классе. Вспомним слащавую формулу отношений помещиков и крепостных: «Вы — наши отцы, мы — ваши дети…» Но если дети в один исторический миг порезали, поубивали, расстреляли отцов, а отцовские усадьбы разграбили, загадили и сожгли, то кто виноват в том? Значит, такие были отцы?.. Смешно считать, что русский мужик в Семнадцатом году царскую власть на штыки поднял, потому что проникся идеями Маркса-Энгельса-Ленина. Нет, мужик нутром почуял, что пришла, наконец, сладкая возможность отомстить за века унижений. И люто отомстил! В том числе и самому себе[117].

112

Новиков С. Случайность неизбежности. Была ли Россия обречена на Октябрьскую революцию? // www.mn.ru



113

Буровский A.M. Россия, которой не стало. — М.:ОЛМА-ПРЕСС, 2005.

114

Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. — М.: РОССПЭН, 1997.

115

Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. — М.: РОССПЭН, 1997.

116

Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. — М.: РОССПЭН, 1997.

117

Баймухаметов С. Ложь и правда русской истории. — М.: Яуза, Эксмо, 2005.