Страница 92 из 109
К счастью, мне удалось пересилить себя, удалось забыть свою боль и вывести рассказ так, что мальчик особенным человеческим словом, нежным и сильным, сумел подманить к себе собаку, схватил ее за ногу, и собака спасла человека.
Как, бывает, пружина, сильно скрученная, выпрыгнет из рук, вырвется и со звоном взлетит, так и я, закончив спасенье мальчика, прыгнул со своего пня, и в разные стороны полетели моя книжка, карандаши и ножик с брусочком. А Ярик, поняв, что это я зайца увидел, тоже вскочил. Ему, охотничьей собаке по дичи, строго запрещено бегать за кошками, зайцами, лисицами и всякими зверями, на то у нас гончие. Но теперь, увидев, что и сам хозяин поддался искушению бежать, догонять, во весь дух пустился за воображаемым зайцем…
Я закончил свою беседу в школе такими словами: – Много человек за тысячи лет вложил доброго в собаку, чтобы сделать ее своим другом. Но, сами видите по Ярику, не совсем это тот самый друг, к кому стремится наша душа. Скорее, это только подобие, образ друга. Но пусть хотя бы и подобие, – разве этого мало, что мы в диком звере создаем подобие друга человека? И не к этому ли ведет все наше преобразование природы?
Заполярный мед
Люблю сейчас иногда вспомнить кого-нибудь в прошлом и навести на него луч настоящего. Тогда в небольшом ясном кружке резко, как в телевизоре, показывается желанное существо, выходит на свет и на суд. В этой очень интересной охоте с телевизором не нужно ни стрелять, ни гонять, с дичью тут ничего не делается, а нам, охотникам за самой жизнью, поучительно отразить свое прошлое в текущей минуте жизни.
Начинаю подозревать, что и большинство стариков занимаются такой охотой, и в особенности старухи, когда вяжут чулки. Я по няне своей это помню, как, бывало, вглядишься в нее. маленький, и спросишь:
– Няня, куда ты ушла?
А она придет в себя, кончит вязанье, воткнет спицу в клубок и заторопится:
– Сейчас, сейчас, деточка!
И так жалко станет, что ей помешал и вызвал ее откуда-то сюда. Чтобы поправиться, скажешь ей:
– Няня, ты живи и ни о чем плохом не думай. Когда я вырасту и стану на ноги, я тебя не брошу.
И. вспомнив, как в деревне об этом говорят большие мужики, твердо ей объявляю:
– Я тебя, милая няня, когда сам на ноги стану, допою, докормлю и похороню.
Тогда эта няня, вся няня, со всем своим прошлым живым, всей жизнью невыжитой, обращается ко мне, обнимает, целует и плачет от радости, что ее, старую, еще кто-то любит.
Сейчас очень подозреваю – старым людям вовсе не так плохо живется, как мы это себе представляем в молодости. Есть сладость в том, как, наученный опытом долгих лет, вызываешь в своей памяти прошлое и расставляешь по-своему все на места.
Вот. помню, зубрили мы. дети своего девятнадцатого века, о плодородии Нила.
– В чем заключается плодородие Нила? – спрашивал нас учитель.
– В плодородии ила, – отвечали мы.
Теперь я думаю, что даже наша Ока была бы для нас не худшим примером плодородия, чем египетский Нил. Выйдешь весной на крылечко, и не узнать ничего прежнего. Где тут лес, где река, где село? Это море, а села – это острова, и к каждому дому привязан челнок для перевозки пчел по этому морю в датский, невидимый лес.
Когда вода начинает спадать, плодородный ил нашего чернозема садится на старую траву, и весь луг на необозримом пространстве становится чернобархатным.
Никто из нас не читал в географии ничего о черно-бархатных лугах, но глазами и всей душой, какая только была тогда у нас, мальчишек, мы видели на лугах черный бархат ила и никак не думали, что как раз это и есть ил, определяющий плодородие Нила. За наши ответы о плодородии Нила нам ставили хорошие и плохие отметки, но что такое ил в действительности, мы не знали.
По мере того как вода стекает в реку или уходит под землю, дожди осаждают бархат ила вниз, зеленые травы мало-помалу закрывают естественное удобрение, и на заокские луга из старых липовых и дубовых лесов вылетают пчелы. Тут неодетой весной по дренажным канавам во множестве развертывается ива, эта апрельская невеста, украшенная еще на голых ветвях набухшими желтыми шариками ароматных соцветий. Тысячи таких маленьких деревьев расцветают по дренажным канавам, и на каждое деревце хватает гостей. Пчелы, шмели, бабочки слетаются, и когда все гудят, удивляешься молчанию бабочек: до того они нежно касаются целомудренной апрельской невесты, что только тут-то, кажется, наконец и становятся вполне понятны известные слова: «Разговор – серебро, а молчание – золото».
Солнце, небо, цветы, пчелы с утра до ночи работают вместе, и каждый день все больше и больше собирается меду в ульях. Давно бы нашим поэтам следовало прославить бархатные луга за Окой, чтобы нашим детям ложилась прямо на сердце родная Ока, а потом уже на этом черноземе само собой вырастало понимание невиданного египетского Нила.
А какие были на Оке пчеловоды! Очень славился в мое время наш сосед Иван Устиныч. Я скашивал на него из-за куста свои глаза, боясь повернуть голову, шевельнуть ветки и обратить на себя внимание пчел. Никогда он не пользовался сеткой, чтобы защитить свое лицо от пчел. А и так сказать, какое это было лицо! Это был небольшой кружок темно-красного цвета, вроде яблока апорта, упакованного в седой бороде. Но дымок он всегда держал возле себя, незаметно попыхивал дымарем и подбавлял. Бывали особенные дни, когда женщины не идут, а бегут, укрытые верхними юбками, и всех на ходу предупреждают: «Пчелы роятся!» или «Устиныч пчел огребает!» А было раз, довелось мне видеть из-за куста, как поднялась туча пчел, серое облако, и среди облака стоял Устиныч – открыто и высоко – с большим мокрым березовым веником в руке. Он не обращал никакого внимания, что пчелы во множестве впивались в его руки и щеки, как будто чего-то выжидал, чтобы сразу по-своему распорядиться судьбою многих тысяч этих живых существ. Выждав какой-то момент, он резко махнул веником в серую тучу, окунул веник в кадку, еще прибавил дождя, еще и еще, и пчелы начали оседать, собираться в один черный комок на изгороди.
Никогда после не приходилось мне видеть такого повелителя, и когда еще мальчишкой я стал разбираться в людях и разделять людей – что одни живут для себя, а другие работают для всех и эта работа называется службой, – то из всех служащих или «старших», мне казалось, по-настоящему служил только Иван Устиныч.
С той далекой детской поры прошло уже семьдесят лет! Мне, однако, хорошо помнится, как на соседнем заводе кровных орловских рысаков родилась чудесная кобылка, а через несколько дней кобылка оказалась слепорожденной. Иван Устиныч взял кобылку себе, выходил и назвал по деликатности своей не Слепухой, как следовало бы, а Зиной. И вскоре она стала ему очень полезна. Первая польза была, что она давала ему прекрасных зрячих коней, и вторая польза, что, может быть, именно эта Зина и навела его на мысль о кочевом пчеловодстве.
Сам ли мудрец высидел эту мысль или где-нибудь взял, – трудно сказать. Непонятно тоже, почему с благодати бархатных лугов Иван Устиныч уезжал куда-то подальше: скорей всего там где-то было получше, и, чтобы не затруднять пчел дальним полетом, сам туда подъезжал. А то и так тоже было, что луга-то лугами, а когда зацветала греча, надо было подвезти пчел к грече. Собираясь в кочевку, Иван Устиныч ставил свои колоды на телегу низом вверх, чтобы наверху в свободном пространстве пчелы могли выкучиться. Это стремление пчел собраться в один комок на толчках от шума и всякого беспокойства мы хорошо понимаем по нашим стадам, когда коровы собираются в тесный кружок против волка, и еще ближе по себе самим, когда говорим: на людях и смерть красна. Вот тут Зина была незаменимой помощницей: слепая лошадь так осторожно ступала, что пчелы почти не тряслись. Ехали по ночам с открытыми должеями. а на дневку останавливались там, где хорошо, и пчелы с близких цветов накоротке прямо и носили мед в ульи.