Страница 88 из 109
Довольно долго в раздумье сидел я на пне в такой тишине, что даже папоротники не шевелились, и, значит, не было в лесу даже никаких сквозных ветерков. Вдруг я почувствовал где-то движенье, – тень ли трепыхнувшегося листика где-нибудь на сером широком стволе, или мышка, или гусеница проползла, – даже если и гусеница в такой тишине в лесу проползет – и это как событие.
Я собрался в себе, прислушался, прицелился, и вдруг все понял: оказалось, это лезла из-под земли сыроежка, большая, белая. Лезла она, конечно, уже давно, уже голова ее на свету накрылась красным платочком. Лезла она, накопляя усилие в росте своем, и земля над нею поднималась толчками. Был сейчас такой толчок, и это движение я и заметил.
Сколько же она боролась, напрягалась, пока наконец сама земля со всем своим мохом, с ягодами черники сводом не поднялась над нею. Мало того! Эта матушка-сыроежка сама поднималась и выводила на свет целое семейство маленьких сыроежек, и одна из них, побольше, даже успела покрыться, тоже как матушка, красным платочком.
Тогда мне еще больше стало похоже, будто я маленьким хожу за матушкой своей по полям и лесам.
Вот она и аукнула, и опять ко мне подошла.
Оказалось, она слышала мой вопрос о грибах, только значения вопросу моему не придала, и мало того что слышала, увидев меня одного сидящим в раздумье на пне, пожалела и вспомнила мой вопрос.
– Ты спрашиваешь, – сказала она, – куда мы будем девать грибы? Мы их будем, конечно, сушить.
– Правда, – обрадовался я, что есть у нас еще какое-то маленькое обычное дело и на время можно не думать о самом страшном и большом.
И я стал опять собирать грибы. Становилось жарко. Я подумал, что сушеных грибов нам не так-то уж много и надо на двоих: сушеные грибы годятся только для приправы.
– На что нам, – спросил я, – столько сушеных грибов?
– Наступает время, – ответила она, – когда люди будут думать не о себе только. Людям пригодятся наши грибы, и еще как!
И потом, когда мы, нагруженные корзинами тяжелых сырых грибов, наконец отправились домой, она еще сказала мне:
– А ты забыл разве, что грибы можно еще и солить. Вот увидишь скоро, как друзья наши нас поблагодарят за эти грибы.
Так точно, помню, в детстве говорила мне моя мать, и не этой ли самою силой строится жизнь на земле? Тут я снова вспомнил большую сыроежку, как она поднимала землю над своей головой и как за нею выбирались на свет маленькие.
Деревенская фотография
Рожь опять цветет. Но с утра до ночи в Конякине слышна стрельба, и мы копаем противотанковые рвы и подготовляемся, чтобы по первому сигналу бросать все и переходить на партизанское положение.
Наши девушки все заняты на торфяных работах и, когда узнали, что я занимаюсь и фотографией, стали ходить ко мне сниматься и посылать на фронт карточки своим друзьям и родным. За мою работу приносят мне молоко, лепешки, и я этим кормлюсь.
Пришел ко мне сниматься наш бывший лесник, теперь солдат. Он пришел со всем своим семейством: жена и много детей, один другого меньше, как грибы. Пришел с войны на побывку. Я же в это утро успел побывать в лесу, принес только один конякинский царь-гриб и положил его на лавку. Солдат как увидел тот гриб, так взял его прямо в руку, перебросил с руки на руку и спросил:
– Конякинский?
Не было в том ничего удивительного, что он знал, где растут такие грибы: только в Конякине были такие грибы, а он уже много лет был лесником в самом Конякине.
И вдруг что-то случилось с лесником: неподвижными глазами он уставился на гриб, глядел, глядел, лицо его стало перекашиваться больше, больше, и вдруг этот сильный с виду мужчина в цветущих годах, с ясными детскими глазами заплакал, как ребенок.
– Что это ты, дружок? – спросил я.
– Ничего, – ответил он, по-детски улыбаясь мне сквозь слезы, – я это на гриб смотрю, – не вернуться мне больше в Конякино, не видать мне в жизни больше такого гриба.
Женщина улыбнулась мужу, совершенно как мать улыбается ребенку своему, огладила его рукой по голове со лба на затылок и сказала мне, как бы извиняясь:
– Конечно, выпил немного – не о нас плачет, а о грибах.
Солдат уже успел оправиться и ответил:
– Вот еще – о вас плакать: вы сами плакать умеете, а гриб – тот бессловесный.
Женщина была лицом белая и в красном платочке, и возле нее были мальчики, как гуськи с вытянутыми шейками, и девочки, одна уже порядочная, тоже, как мать, в красном платочке.
Мне напомнила эта женщина ту сыроежку, как она, белая в красном платочке, вылезает из-под земли и поднимает над собою целый свод моховой с ягодами, и с нею выходит целое семейство маленьких, и на свету все маленькие тоже надевают платочки.
В наших глухих местах торфяных болот весь успех деревенской фотографии состоит в том, чтобы мастер считался больше со вкусами заказчика и хорошо понимал деревенского человека. Но, конечно, и такому мастеру необходимо иметь в виду, кроме натуры, и какую-то свою модель.
Устанавливая в позу лесника, я вспомнил одного солдата в метро в тот момент, когда он, очевидно в первый раз в жизни, хотел поставить ногу на подвижную ступеньку эскалатора. Чем-то это ему показалось неловко ставить ногу, как все. Выждав, когда мало будет народу, он устроился, как на ученье, и как прыгнет сразу на пятую ступеньку!
Вот я и солдата своего решил снять так, будто натуживается лихо прыгнуть на картину с широко открытыми глазами и с остатками слез на веселом лице. А для женщины я держал в уме свою сыроежку с маленькими грибками и со сводом земли на голове.
Через пятнадцать минут фотография была готова: я своим особенным скорым способом пропустил через оконный щит луч света в увеличитель на позитивную пленку, промыл изображение и прямо сырое наклеил на картон.
Успех моей работы определился блеском позитивной пленки на белом картоне и тем, что все до одного были вместе, и еще главное, – стыдно сказать, – что взрослые были на себя не похожи и тем самым на картоне казались лучше себя в жизни.
Солдат стал упрашивать меня сделать ему на память отдельно портрет его жены.
Мы жили во флигеле дома лесничества, и тут, обставляя свою временную квартиру, в поисках мебели, в сарае я нашел замечательное старинное кресло и его ремонтировал. В это вольтеровское кресло я усадил свою Сыроежку и стал все устраивать так, чтобы сделать ее прекрасной и на себя не похожей.
Широкое лицо Сыроежки было замечательно тем, что во всех деталях своих оно было некрасиво, но временами на один момент вспыхивал в лице этом какой-то огонек, и лицо становилось лучше красивого. Для себя бы я, конечно, стал делать опытные снимки в поисках счастливого момента, объединяющего глубокой мыслью все части лица и делающего это лицо прекрасным. Но я тоже хорошо знал, что такой мой портрет заказчикам моим может не понравиться, и я должен делать портрет, как надо им.
Лицо Сыроежки я смягчил пудрой. Сделать глаза большими мне ничего не стоило, и над глазами я вывел брови, как два птичьих крыла. Мы нашли у себя бабушкин газовый шарф, накрыли им голову, ткань с головы спускалась на бюст, и под газом обыкновенный простенький ситец становился таинственным.
Вот, говорят, что успех «окрыляет» художника, и как это верно, и я не стыжусь сейчас сознаться, что успех, даже и такой, сколько-то и меня окрылил.
Увидав себя в образе блестящей красавицы в вольтеровском кресле, Сыроежка удержала портрет у себя и мужу его не дала. Лесник, видимо человек добрый, согласился с этим без спора и так сказал:
– Правда, у тебя портрет будет сохранней, береги: такой ты никогда не была и не будешь.
Он это говорил без всякой насмешки. Я же, окрыленный успехом, почел своим радостным долгом сделать портрет жены и для воина.
Когда же я вернулся из темной комнаты с другим портретом, моя Сыроежка лежала в слезах, запрокинувшись в кресле, с портретом на коленях. Муж и дети смотрели серьезно на маму и по-своему понимали ее.